Начало, или Прекрасная пани Зайденман (Щипёрский) - страница 69

, Пилсудского и ксендза Скорупку[42]. Проклинала все эти Грюнвальды[43], Бычины[44], Псков[45], Пражскую резню[46] и Наполеона, Ольшинку Гроховскую[47] и Малогощ[48], валы Цитадели[49], «Десятерых из Павяка»[50], Магдебургскую крепость[51], чудо над Вислой[52], но прежде всего нехорошо думала о своем муже, который давно отсутствовал и тем не менее продолжал слоняться по дому, манипулировал руками Павелека, когда тот заводил напольные часы, подтягивая гири на цепочках, снимал с полок библиотеки книги, которые Павелек читал, и, несомненно, приходил к Павелеку по ночам, во сне, чтобы постоянно твердить ему о долге поляка. Отсутствующий муж приходил и к ней, но иначе, без мундира, сабли и конфедератки, а, впрочем, чаще всего совершенно голый, немного несдержанный, пахнувший табаком и одеколоном, как двадцать лет тому назад, когда она впервые ощутила на себе его кавалерийский вес сразу же после победоносного сражения, юношеский вес солдата, который выиграл войну и завоевал свою женщину. По ночам она принимала мужа бесстыдно и ненасытно, жаждала продлить его присутствие в своих снах, зато днем совсем его не любила, страшилась этого необузданного призрака, который искушал Павелека, перетягивал его на свою сторону, на другой, опасный берег, куда сходились мужчины, подобные ему, она же, охваченная дрожью, оставалась на своем берегу, в одиночестве и страхе.

Павелек вышел из комнаты, исчезнув из ее поля зрения. Донеслись шаги по темному коридору, потом бряцание засова, звон цепочки и, наконец, звук открываемых дверей. Это конец, подумала она, гестапо пришло за Павелеком. Стояла не двигаясь, красивая зрелая женщина с ниспадающими на лоб светлыми волосами, широко открытыми голубыми глазами, тонкими пальцами, сплетенными в жесте тревоги. Слышала биение крови в висках и думала, что этого испытания она не переживет. Бог не должен карать человека столь сурово и требовать от него, чтобы продолжал оставаться в живых.

Она услышала в коридоре чужой, мужской голос, говорящий по-польски, весело и свободно. На пороге остановился Павелек, а за ним появилась маленькая девочка, которую держал за руку высокий, смуглый мужчина с печатью порока на лице. Ты идиотка, Эльжбета, сказала она себе, ты глупая баба, Эльжбета! Только теперь поняла она, что ведь, наверное, сегодня, а может, завтра или послезавтра у нее в доме должна появиться Йоася Фихтельбаум, маленькая сестра Генека Фихтельбаума, лучшего школьного друга Павелека, этого капризного Генека, мальчика немного самоуверенного, зазнавшегося из-за своих прекрасных отметок, который ее отсутствующему мужу никогда не нравился, потому что ее отсутствующий муж вообще отличался несколько неприязненным отношением к евреям, оставаясь, естественно, далеким от любых насильственных методов, как-никак он прошел через период независимости и получил европейское образование, был истинным джентльменом, с тончайшей, унаследованной от девятнадцатого века, патиной прогресса и либерализма, который, как казалось, может преобразить мир в планету всеобщего братства, и потому ее муж был далек от насильственных методов, однако о евреях высказывался с некоторой фамильярностью, барской снисходительностью, но без теплоты, а скорее с сарказмом. Итак, это сестричка Генека, дочка Ежи Фихтельбаума, известного адвоката, человека огромного обаяния и культуры. Она охотно беседовала с ним, встречаясь на родительских собраниях в школе. Однажды пила с ним кофе на террасе в Лазенках, случайно встретив во время воскресной прогулки. Мальчики катались на пони, а она вместе с адвокатом и его женой, лица которой совсем не запомнила, поскольку была слишком светской дамой, чтобы помнить жену еврейского адвоката, встреченную всего один раз на воскресной прогулке в Лазенках, пила кофе на террасе и говорила о дружбе Павелека с Генеком, которая несколько возвышала Генека в ее глазах, делала его более достойным внимания. И какова же была ее радость, как тепло стало у нее на сердце, когда судья Ромницкий, которого она мысленно называла «наш Марк Аврелий с Медовой улицы», так как, зная с юных лет латынь и древнюю историю, считала судью философом и гражданином, наделенным истинно римскими добродетелями, и как же она обрадовалась, когда именно к ней обратился судья с делом столь деликатным и прекрасным, античным и вместе с тем современным, настоятельно прося ее принять на день или на два еврейского ребенка, доченьку, что ни говори, ее знакомого, адвоката Ежи Фихтельбаума. Она согласилась тотчас же, то был поступок христианский, польский и человеческий во всей своей многосторонней значимости, связанный также с риском, что придавало ее жизни некий благостный ореол. Сделала это не из тщеславия, ведь ради тщеславия никто не кладет голову под топор, но из потребности сердца — доброго, чувствительного и остро ощущающего несправедливость. Ночью она спрашивала отсутствующего мужа, правильно ли поступила, а он ответил утвердительно и добавил, что жене польского офицера, томящегося в немецкой неволе, иначе поступить невозможно. Вот так появился под ее кровом этот ребенок, которого вырвали из пучины беспощадного моря насилия и злодеяния и доставили на сушу. Перед ней была красивая девочка четырех лет с курчавыми волосами и большими, темными глазами. Она стояла в свете газовой лампы и вслушивалась в последний удар часов, которые пробили девять. Во всем городе только что закрыли ворота, и женщина, вдруг что-то вспомнив, с тревогой взглянула на пришельца. А тот слегка кивнул и сказал: