Город (Саломон) - страница 26

Союз и закон:

«И теперь, слушайте покорно мой голос и храните мой завет, тогда вы из всех народов для меня особое сокровище. Так как моя - вся земля. Но вы должны быть для меня царством священников, святым племенем».

Шаффер поднялся и прошел туда-сюда. Две тысячи и вновь две тысячи лет! - сказал он. Нужно было вырвать у тупых голов слово «нация» из их дерзких па­стей. - Нужно было! - сказал Иве, - кто предоставляет вам право на эту фор­мулу; и какое пение сирены выманило вас из союза? - Антисемит? - спросил Шаффер. Иве сказал: - Сегодня еврей - это самый видимый защитник на либе­ральном бастионе. Я борюсь с ним, потому что я хочу взять бастион штурмом. - На самом деле, - сказал Шаффер, - либеральный еврей самый опасный враг самого еврейства. У вас, как и у меня, есть право бороться с ним, до тех пор, пока еврейство не готово заманить его назад в свою обязывающую сферу. И именно это заставило меня разочароваться в еврействе: То, что оно стало хруп­ким в своей воле к господству; что оно подлизывается и приспосабливается там, где оно должно было бы сопротивляться при всех обстоятельствах, в ду­ховном; то, что оно не узнает свой час, не поднимается, чтобы еще раз создать, еще раз сотворить закон; то, что оно позволяет разбивать свою силу, после то­го, как оно уже позволило разбить свою форму. Это и многое другое. Я не вы­скочил оттуда необдуманно; я знаю, что происходит сегодня в еврействе, и главным образом, в немецком пространстве, воздух которого не благоприят­ствовал ни застою в законе как на Востоке, ни распространению закона, как на Западе. Я знаю о знаках и чудесах, о Герцле и Бубере; я знаю, что опьяняющий ток, который стремится к формированию, протекает сегодня также через еврей­ство. Но я также знаю, что разбит сосуд, духовная форма, теократия; я также знаю, что не там находится предпосылка новообразования - еще не снова там: беспристрастная, глубокая вера из глубины корней души; я также знаю, что все, что должно добиться себе еврейство с национальной точки зрения, оно, в лучшем случае требует, просит, но не завоевывает. Я выскочил оттуда, так как я больше не могу верить. Так как я больше не нахожу там органическую общ­ность. Теперь пророки молчат мне, как говорил Гёте. Я не могу этому радовать­ся, я не могу об этом сожалеть; это просто так и есть. Четыре тысячи лет! Через еще раз тысячу лет, вероятно! Тот, кто может верить, должен упорствовать, должен в себе жить в Ренессансе, о котором он мечтает. Теперь и сегодня час германства. Те духовные ценности, которые я искал в иудаизме, в традиции мо­его народа, я нашел в германстве, в немецком духе, более полно и более ожив­ленно - и моложе. Шаффер сказал: Однако я смог понять это не с перспективы утренней газеты. А в обязательстве к современности, которая в то же время от­крывает свое ядро как точка пересечения истории. Уже в первом движении народа лежит его предопределение; он может признавать его или отвергать, у него может быть история или переменные условия существования. Давайте от­кажемся, все же, наконец, от черствых понятий, которые запутывают голову со времен французской революции и позволяют каждому европейскому народному краалю заявлять о своих «национальных интересах», не подарив миру хотя бы одной единственной обязывающей идеи. Как нация народ тогда легитимирует себя, когда он провозглашает свою универсальную ответственность. Непрерыв­ную ответственность, которая осуществляется в героических фигурах истории. Война, убийство, чума и адская жажда были во все времена и во всех народах; но вот что такое критерий героической фигуры: то, что она выполняет задание, решение которого лежит в сущности нации, даже если народ о нем ничего не знает. Жанна д'Арк - это французская национальная святая и героиня; так как она задолго до акта становления нации из ее народа во французской револю­ции уже действовала по ее, нации, заданию. По божественному заданию, по предопределению; она исполняла слово нахристианнейшей дочери церкви, и церковь не могла поступить иначе, как признать ее святой, и она признала вме­сте с тем право нации ее нахристианнейшей дочери. Так, как она может должна признавать каждое право нации, если оно направляется по-христиански. Так, как она признавала немецкое право, в Священной Римской Империи Немецкой нации. Но это как раз то: здесь универсальная ответственность была установ­лена не немецким народом, а церковью: Нация как посредник, не как исполни­тель. Где она хотела исполнить, она стояла в протесте. И в ее самом сильном протесте, в реформации, до сих пор самом национальном акте немецкой исто­рии, она атаковала основы церкви, основы Священной Римской Империи ради немецкой нации. И это для меня знак, что в этот момент произошло также самое глубокое связывание с народом, который как единственный сохранил для себя чистым свое национальное право в непреклонной исключительности: с еврей­ским народом. Через перевод Библии. Через принятие единственного универ­сального документа мира в собственное культурное достояние, сознательный акт установить собственную универсальную ответственность по отношению к праву церкви. Нет ничего естественнее, чем если бы этот процесс мог сохранить только для немецкого культурного круга свое более глубокое значение, религи­озное. То, что все народы, которые были захвачены вихрем этого акта, сделали главным образом другие, нежели религиозные выводы. То, что Густав Адольф сражался в Германии и пал; то, что Кромвель в пуританском завете провозгла­шения евангелия должен был сразу пойти на имперское расширение власти, которое находило всюду свои границы там, где церковь уже завоевала свое по­литическое пространство; то, что провозглашение прав человека, последняя мощная идея миссии нации, которая направила всю ударную силу французского народа сначала против Римской Империи Немецкой нации и разбила ее на кус­ки, но никогда не прекращала, никогда не могла прекратить направлять эту си­лу против германства - и в церквях Франции всюду висит трехцветный флаг с золотым крестом на белом фоне. Каждая нация достигает лишь того, насколько хватает ее силы. Как же иначе, разве фашистская Италия не обосновывает свои претензии на то, что является наследником Римской Империи, таким образом, следовательно, сегодня управительницей латинского мира, и завтра самым гор­дым сыном церкви? И не является ли всемирная революция идеей миссии рус­ского народа, и нет ли у него своих повстанческих армий в каждой стране ми­ра? Принцип нации - всегда тот же самый, только нации различны; они подчи­няются, как часть целого, последовательностям, которые диктует жизнь, они возникают и растут, подчиненные вечным мировым законам, они захватывают и излучают, и передают, превращают и осуществляют, и проходят, и неизгладим след их духа. Если времена становятся беременными, то мир ожидает рождения новой идеи. Сегодня время на сносях; мир ждет. Есть только одна идея, которая может родиться, которая призвана заново привести в порядок, придать лицо будущему столетию, вероятно, грядущему тысячелетию. И это будет немецкая идея. Шаффер сказал: - Это знак для меня, что сегодня всюду в немецких зем­лях проявляется поворот души, и только в немецких. Индийцы и китайцы бо­рются за свое национальное освобождение. И что они провозглашают своей це­лью? Что значат тезисы Сунь Ятсена, Индийского конгресса? О чем мечтает Ганди, о чем говорит китайский студент? Право самоопределения народов, пре­образование в духе западной демократии. Русские говорят о новом жизнеощу­щении и указывают на сильный, опьяняющий, изменяющий лицо целого конти­нента экономический план. Полный перенос решающего ценностного акцента только на экономическую основу, это может означать для русского, пожалуй, наступление нового века. Но Америка осуществила этот перенос уже давно и трепыхается в шестеренках его механизма, между тем, то же самое честолюбие, которое создало этот механизм, превращает Советам их страну в рай из железа и бетона, тракторов и буровых вышек, и их людей в американцев. Для меня это знак, что сегодня в первый раз мы, немцы, больше оспариваем не право фран­цузов маршировать во главе цивилизованных наций, а оспариваем другое: ци­вилизацию как освобождающую силу! То, что мы, максимально индустриализи­руемый народ земли, во владении самого большого количества технических изобретений, начали атаковать основы этого развития, поворачивает дух про­тив одной из его форм. Это - только один знак, что мы рискуем думать вопреки выгоде, что ищем другие законы ценностей, что заменяем техническое мышле­ние метафизическим мышлением, направляем духовную энергию в область ду­ши. Всюду в мире размышляют в поиске решения; но если где-нибудь и стоит прочно уверенность, что никакое решение не будет достаточным, если только оно не придет из этой области, то именно в нас. Если где-нибудь и возможно вынести борьбу земли, прочувствовать боль поля сражения, познать то очище­ние, которое только одно дает право взять слово для мира, то только в нас. Не случайно, что кризис капитализма стал явным из-за немецкого веса; что только в немецком социологическом наслоении ликвидирует себя эпоха четырех веков, только в немецком сознании история запада проявляется как один сплошной акт подготовки. Не случайно, что никто из нас, если он хочет действовать от­ветственно по отношению к самому себе, не может избежать того, что действо­вать ответственно в универсальном масштабе, что для нас упразднена добро­вольность действий, что призвание приходит к нам не как шанс, а как приказ. Мир в беспокойстве, он ждет. Мир открыт для нас, будем же и мы открыты для мира. Шаффер замолчал, он не смотрел на Иве. И Иве не смотрел на него. Иве не мог сомневаться в откровенности признания, но как раз оно склоняла его к предположению, что эта исповедь была без настоящего основного вопроса, или, по крайней мере, без чувства этого основного вопроса. Он сказал: Будем же и мы открыты для мира. Может ли это значить что-то иное, кроме: Оставляем ли мы немецкий вопрос открытым? Он помедлил и продолжил: - Какой бы вопрос ни был нам поставлен, необходимо, чтобы мы сначала боролись за наше суще­ствование. Шаффер сказал: - Необходимо, чтобы мы, прежде всего, однажды осознали то, чем оправдывается наше существование. Быть открытым для мира, это и значит решить немецкий вопрос ради вас. Я не мог бы считать себя немцем, если бы я видел это по-другому. И мы решаем немецкий вопрос в этом смысле, все признаки указывают на это. Позвольте мне это сказать - с помощью немецкого социализма. Метафизического социализма, который, в отличие от русского, охватывает не только часть действительности и загоняет человека в эту часть, а всю действительность, и Бога как наивысшую реальность в ней; и эта наивысшая реальность проявляется через закон, который, прежде всего, требует сначала от человека безусловного поведения, то есть, через этическое требование, единственное, которое еврейство всегда предъявляло окружающе­му миру, единственное, которое немецкий народ может предъявить как един­ственное сегодня. - Иве сказал: - Я знал это. И здесь и лежит ошибка. Я нахо­жусь в странном положении странном положении быть обязанным защищать национал-социализм перед вами. Одним своим наличием он принудил призна­вать социализм, если и не как принцип, то, все же, как действительность. Ис­кажение лежит только в излишнем подчеркивании того факта, что это - не со­циализм. Вот это и есть то, что беспокоит меня: сокрытие сознания того, что любая форма приравнивания, - и каждый социализм, как бы он ни был постро­ен, должен, примененный к человеку, возвысить такую форму к принципу - противоречит содержанию немецкого проявления. В действительности, движе­ние в своей пропаганде с ее лозунгом национального социализма, все равно, говорило ли оно об этом всерьез или нет, изменялось ли оно в зависимости от обстоятельств или нет, почти повсюду могло оказывать агитационное воздей­ствие. Даже там, где собственность находится под вопросом, и именно там, этот лозунг не пугает; ни у крупной буржуазии, ни у мелкой буржуазии, ни у чинов­ников среднего уровня, ни у предпринимателей, и даже у крупной промышлен­ности он не вызывает испуга; потому что даже в случае самого радикального исполнения лозунга будет то же самое, как дела обстоят сегодня, и как они бу­дут еще однозначнее обстоять завтра, лишь состояние де-факто превратится в состояние де-юре. Любая собственность уже давно обанкротилась. Но как слу­чается так, что движение вынуждено, вынуждено, чтобы иметь успех, избегать даже самого малейшего намека на социализм там, где, пусть даже чистое состо­яние собственности там тоже точно такое же, где существует пусть и не самая сильная и самая пылкая, но, все же, самая естественная связь с нацией: в де­ревне, в крестьянстве? Потому что эта самая естественная связь по сути своей не духовного вида. Потому что она не предъявляет этического требования, что­бы быть тем, что она есть. Война, убийство и адская жажда наживы были во все времена и во всех народах; в конечном счете, однако, речь всегда шла о земле. У границ вспыхивает то, что принуждает народ к борьбе, и по изменениям гра­ниц можно читать исторический процесс. Почему еврейство после разрушения Иерусалима всегда было только объектом истории? И почему сионизм, начало еврейского Ренессанса, настаивает на Палестине, на стране, которая является для евреев святой землей, с Моисея, первого националиста, землей обетован­ной, Ханааном? История еврейства с рассеяния - это духовная история, разуме­ется, и это только духовная история, и это, в принципе, всегда одна и та же ду­ховная история, история сохранения его духовной субстанции. В действитель­ности, еврейство сформировало в себе все элементы нации, - кроме одного. В еврействе вся сумма опыта в положительном смысле пригодна для нации, вера, раса, история и культура, от откровения избранности вплоть до идеи миссии освобождения мира через этическое требование, от борьбы за порядок до мо­мента его узаконивания через превращающий, однако, неизменный в самом се­бе закон. Еврейская идея нации настолько сильна, что она вплоть до крайней угрозы ей со стороны либерализма даже могла отказываться от образования государства. И она должна была отказываться от образования государства, по­тому что еврейский народ не владеет землей. Этот один факт, однако, опреде­ленный. То, что происходило с народом как таковым, конечно, происходило с ним не просто так, и это происходило с ним из источников, которые не могли быть достижимы для него. Если есть этическое требование, которое еврейство по праву может предъявить миру, то это требование справедливости. Это ветхо­заветное требование, я знаю, предъявлялось уже тогда, когда иудаизм не толь­ко требовал, но и мог исполнить. Бог как наивысшая реальность предъявил его, этому народу и никакому другому. Этому народу и никакому другому также да­на избранность, чтобы исполнить его. Я не знаю, как еврейство понимает свое рассеяние, как наказание или как испытание. Но я знаю, что только через рас­сеяние еврейская идея миссии получает ее страшный вес. И это, это безумный соблазн, угроза стать жертвой которого стоит перед немецким народом сегодня: в его отчаянном положении, потеряв часть территории, находясь под угрозой самому своему существованию, и будучи побежденным всюду, только не в его внутренней части, предъявлять требование справедливости! Соблазн, так как это требование для нас не является неотложным. Именно этим, тем, которое требует от человека безусловного отношения к человеку, для нас оно никогда не было. Если еврейство может извинять себя тем, что оно последовало за при­зывом крысолова прав человека в либерализм, так как это провозглашение вы­глядело столь похожим не его собственный призыв, то как, однако, мы можем извинить себя? Если еврейство стало жертвой опасности обмана, который по­ставил человеческое право на место божественного, которого искало еврейство, то насколько больше опасность для нас, когда атаке подвергается не наша мис­сия, а сама наша сущность? Если мы однажды решимся исследовать не согласно идеям, а согласно произошедшему, не согласно целям, а согласно путям, не со­гласно абстракциям, наконец, а согласно изначальному и самому внутреннему, то это достаточно четко было задумано не как уравнение, а всегда как распре­деление. Эта сила так сильна, что даже протестантство, религиозная форма де­мократии, поставила себя в политическую форму евангелической империи. Это может быть, конечно, знаком для нас, что даже в самом широком общественном сознании вся наша история оценивается только как подготовка; в конце концов, из желаемого ничего на длительный срок не осуществилось. В постоянной надежде кроется одновременно и постоянная опасность, и чем больше сила ве­ры, тем больше также ее соблазн. Что бы мы ни принимали, мы всегда прини­мали в нашем особенном смысле. Именно там, где мы говорим чужими языками, в перенятых от других понятиях, мы непонятны. Не то, что мы другие, а то, что мы другие и, несмотря на это, хотим быть такими же, как все другие, как мне кажется, делает нас непонятными, еще хуже, придает нам вид неискренности. Мы деремся за социализм, который, в результате, нигде больше не понимается как социализм. Мы называем себя нацией и не признаем ее непрерывную от­ветственность, не считаемся с договорами, которые, пусть даже и при изменив­шихся с тех пор обстоятельствах и исчезнувшими правительствами, но все рав­но были подписаны от имени нации. Мы хвалим себя в век либерализма, при­нимаем его формы, ищем его конституции, и мы - кто еще сомневается сегодня? - неспособны, под этим знаком прийти к той сбалансированности, которую французский народ достиг в самой совершенной естественности на прекрасном и стремившемся к среднему значению цивилизаторском уровне. С этого уровня и при сегодняшнем рассмотрении, конечно, все наше установление ценностей выглядит варварством, наша литература - безграмотностью, наша дисциплина с картиной щелкающих пятками перед командиром рекрутов - ужасом, беседа, которую мы оба как раз ведем, кажется вершиной глупости, и все, что громко или тихо заявляет о себе, - знаком хаоса, заката Запада. Я нахожу, что мы мо­жем быть довольны уже тем, если у нас есть хотя бы только мужество сделать выводы из этого. Мы усердно боремся против нашего искажения, фальсифика­ции Западом, Римом, Востоком, и, поистине, эта фальсификация должна сидеть достаточно глубоко в нас самих, так как все, что мы в состоянии говорить, оста­ется резонерством, наша полемика в каждом случае представляет собой поле­мику против нас самих. Мы отворачиваемся от всемирной экономической инте­грации, из-за которой мы стали банкротами, и мы не хотим отвернуться от все­мирной духовной интеграции - из-за которой мы стали духовными банкротами, несмотря на то, что нам на всех дорогах расхваливают жидкие продукты всеоб­щей литературной диареи как превосходное культурное достояние? Мы не мо­жем проводить политику, так как мы - не нация, и мы - не нация, так как у нас еще нет ее предпосылок; одна из этих предпосылок, теперь и сегодня самая важная, - это целостность страны. Страны, ощутимой, твердой земли, господин доктор Шаффер, земли, с которой вы, как и я, утратили непосредственную связь, связь, которую мир у всех тех, кто еще обладает ею, не без успеха ста­рается полностью коммерциализировать, связь, которая на самом деле содер­жит в себе больше последствий национального, метафизического и этического вида, чем мы могли бы себе предвидеть, мы, которые живем на асфальте, мы, любовь которых к природе при практическом применении может дойти, самое большее, до неудачной попытки подоить быка. Прежде чем целостность этой земли не достигнута, не гарантирована навсегда и любыми средствами, каждая попытка провозгласить универсальную ответственность не может значить ниче­го больше, чем заниматься трансцендентальным развратом. Как немецкая исто­рия будет выглядеть в будущем, я не знаю; но я знаю, что мы не можем отды­хать ни одной секунды, что мы все должны прикладывать все силы, чтобы су­меть вообще войти снова в историю как народ. Это земля, которая диктует нам это, обремененная неисполненной историей земля, это латентная, еще не исто­щенная сила страны, которая движет нами. Немцы не могут жить в рассеянии, и там, где немцы живут в рассеянии, там каждая попытка через сохранение свое­образия своей жизни подняться до своей власти никогда не пошла дальше пер­вых шагов. Духовный Иерусалим может быть достаточным для еврейства; но одной духовной Германии не хватает для германства. Самое сильное немецкое племя вне границ, племя балтийских немцев, разрушилось в своем господстве после семисот лет, когда Германская империя была разбита в своем господстве. И балтийские немцы основывали свое господство на владении землей, как это повсюду в чужих странах движет немцев к земле, и где они селятся в городах, там они теряли господство быстрее, более основательно, сдавались быстрее и более основательно становились на службу чужой народности. Бисмарк знал, почему он требовал земельной собственности к посту канцлера. И мы, у кото­рых нет собственности на землю, никогда не будем ею владеть, мы, которые живем в рассеянии городов - не должно ли из этого именем Бога ли, черта ли, возникнуть в нас еще более сильное обязательство к земле? Не подлежит ли еврей на чужбине, католик диаспоры более сильному принуждению к духовно­му закреплению, укоренению? И мы в городах тоже подлежим принуждению к закреплению, к духовному, если хотите, к душевному, к нравственному закреп­лению, укоренению в земле? Не отношение человека к человеку может быть для нас самым решающим, а то отношение, которое он устанавливает для себя самого, отношение к земле, к общности, которая привязана к земле и связана землей, все равно, каким образом. Это единственное требование, которое мо­жет быть действительным для нас при всех обстоятельствах, если мы говорим о нации. Немецкое требование, и вовсе не еврейское. Иве поднял руку. - Поз­вольте мне продолжить, - сказал он. - Являюсь я антисемитом или нет, здесь это не имеет никакого отношения к делу. Действительно антисемитизм - это всегда только дело вторичной степени, и то обстоятельство, что любая из обеих участвующих партий всегда рассматривает его в качестве проблемы другой, спихивает ответственность на другую, допускает, пожалуй, вывод, что он явля­ется не проблемой, а не всегда однозначным явлением, поставить которое на определенное место, или справиться с ним должно быть предоставлено мудро­сти государственного руководства. Мне кажется довольно неполезным, после того, как некоторое время было привычкой подозревать друг друга в еврействе, ругать теперь друг друга как правого нациста. Это только уводит эту ясную иг­ру в сторону. И праздным, в конце концов, представляется мне также вопрос, обладает ли веснушчатый сын померанского инспектора, при биологическом рассмотрении или нет, большей ценностью для нации, чем немецкий еврей вы­сокого духовного уровня. Нация устанавливает ценности, разумеется, но как можно сравнить функции? Выполняет ли кто-то свою функцию хорошо или пло­хо, это определяет его ценность. Если я говорил: еврейское требование, то это, естественно, оценка. Вы понимали это так, и я думал так же. Решающим явля­ется то, что функции исполняются в зависимости от тех ценностей, которые устанавливает нация. Еврейское требование, можно сказать о нем так: оно ни­когда не может действовать как первостепенный приказ; оно никогда не сможет определять наш уклад жизни, и ее устройство, государство, и не сможет опре­делять определяющее духовное содержание государства, закон. Еврейство сде­лало выводы из того, что оно не владеет территорией; оно могло отказываться от государства, и должно было оборачиваться против силы. Однако мы владеем территорией и не можем отказываться от государства, и от государственной власти и ни при каких обстоятельствах немецкая воля к господству, в какую бы силу и в какую бы форму она бы ни была облечена и в каком направлении бы она ни действовала, не может ограничиваться только духовным. Это так, и мы не хотим изменять это. Если для нас получается универсальная ответствен­ность, то мы не можем приступать к ней, если она первым условием ставит для нас отказ от настоящей силы. Мы можем ставить эту ответственность только из нас, и только из нашей полноты, а не из более или менее добровольной нехват­ки. Так как, все же, это значило бы сделать из хорошей нужды плохую добро­детель. Если мы проверим себя на наше содержание в крайних возможностях, то на обоих полюсах всегда стоит власть. Нашей жизненной основой является земля, итак, наша универсальность не может осуществляться иначе, чем импе­риалистически. Почему мы должны бояться выразить то, в чем и так все упре­кают нас? Народы начинаются с героической эпохой, наивысшей, которую они могут достичь. Они заканчиваются с абстракцией всемирной мудрости. Если мы теперь и сегодня верим в немецкое начало, то мы и хотим действовать все же беспечно. Как оправдывается такое наше поведение, мы хотим предоставлять это жизни, не рефлексиях о жизни. Иве замолчал. Шаффер в его углу не шеве­лился. Они не смотрели друг на друга. Шаффер поднялся и наполнил пустое пространство, наливая Иве чай, большой сердечностью. Когда Иве на рассвете покинул дом, Шаффер, провожая его вниз по лестнице, положил ему руку на плечо. - Что есть немецкое? - спросил он и подал ему руку на прощание. И еще раз спросил: Что есть немецкое?