Город (Саломон) - страница 34

Наполеона с пользой, но из этого для француза не могла бы выводиться обязы­вающая сила для здесь и теперь, тогда как для нас немецкая история как раз была отнюдь не единственным поэтапно прогрессирующим процессом, а в ка­кой-то мере постоянной кристаллизацией и растворением одного и того же ма­териала, и еще сегодня обращается к нам глубокий взывающий голос Платона, еще сегодня Майстер Экхарт думает о том же, о чем мы всегда снова и снова забывали думать, сейчас и прямо у нас все еще и снова и снова идет та же борьба, которую вели от Гогенштауфенов до Бисмарка, и каждая отдельная эпоха - это постоянное напоминание и требование выполнять то, что было же­лаемо сегодня. Как раз это отсутствие «преодоленного» во французском пони­мании мистического сознания, и придало французской политике удивительно большую гибкость, и в то время как для нас каждый союз был, в конце концов, несчастным, но священным союзом, для французов каждый союз от Людвига XI и Наполеона до мировой войны всегда был красивым и полезным, но совершен­но несвященным делом. Однако эта подвижность придала французской полити­ке не только внешний вид, но и факт честности. То, чего хотели французы, того они хотели на самом деле, тогда как нас историческая ретроспектива всегда заставляла хотеть чего-то другого, чем то, с чем мы с радостной надеждой включались в уже тщательно подготовленный и занятый другими план. Так до­шло до того, что мы всегда появлялись миру как самый реакционный и в то же время самый революционный народ, чтобы иметь дело с которым, полезно было всегда быть готовым к любой неожиданности. С этим тесно связана невозмож­ность понять характер немецкого стремления к власти. Если мы и были, как назвал нас Достоевский, протестующей силой, то, все же, наш протест всегда был протестом ради империи, и в тот момент, когда мы были уже близки к ис­полнению империи, мы одновременно порождали протест и озлобление у всех наших соседей, и у французов в первую очередь. Так предчувствие империи воздействовало широко, и где бы оно ни прививалось в отдельных высоких фи­гурах, велико было желание вырвать эти фигуры, по крайней мере, из немец­кой сферы и растворить в чем-то другом, и придать им хоть и уважаемое, но нравящееся всем наднациональное духовное происхождение; если даже вообще не стремление непривлекательные в какой-то степени для нас самих фигуры, которые с высоким достоинством действовали против этого достоинства, с уве­ренным инстинктом как противодействие империи затащить в свою собственную область, как, например, Карла Великого, которого они там сами с чудесной уве­ренностью, как само собой разумеющееся, обозначали только как француза. На самом деле, при каждом акте немецкой истории, которая как история представ­ляла собой постоянную борьбу за империю, мир наполняется эхом от отражаю­щихся обвинений, которые немцы бросали в адрес французов, а французы - в адрес немцев. Какими бы разнообразными не были эти обвинения, всегда мож­но было прочувствовать их суть: другой стремился к гегемонии в Европе. И в действительности мы спрашивали себя, кому бы ни принадлежала эта гегемо­ния, то всегда были готовы в достаточном количестве доводы и контрдоводы, но в одном можно было быть уверенным, в том, что она должна принадлежать только одному из обоих народов, только одной из обеих наций, и что та нация, которой эта гегемония не принадлежит, как нация, то есть, как народ, который должен выполнить историческую миссию, больше не мог бы существовать. И какой бы переменчивой не была бы игра, если в нее было вложено наивысшее применение всех сил, то выигравший всегда ставил бы такие условия, которые должны были рассечь мускул, который мог бы дотянуться до империи. Франция знала, насколько велика угроза, и потому она должна была пробовать теперь и сегодня то, что она никогда в этом виде не пыталась пробовать, кроме как в Нантском эдикте, что само противоречило бы существу французского метода, так как ограничивало бы его гибкость, а именно, продавливать договор с оче­видным определением, что он действовал бы вечно и неизменно. Но, кроме то­го, Франция в полной последовательности организовала еще полмира, и даже если это произошло в такой нейтральной форме как Лига Наций, то, все же, Ли­га наций исходила из договора, и пусть даже все представленные в ней народы слушали, читали и распространяли Женевские тезисы о мире и справедливости с улыбкой авгуров, то во Франции нет, так как, все же, для Франции мир - это гарантия ее гегемонии, и справедливость - это действительно исходящий из ее сердца лозунг, наивысшая политическая благодетель, к которой она прилагает все усилия, так как все, что делает Франция, - как приятно - должно быть справедливым, ведь это же служит миру. Но мы видели то, чем это было для нас фактически: Лигу Наций как антиимперию, - сказал Шаффер и посмотрел на Иве, так как именно в беседе с ним отшлифовалась эта мысль. Но Иве молчал. Он тоже не смотрел на Шаффера, его близко посаженные глаза были направле­ны на верхнюю пуговицу форменного мундира Бродерманна. Бродерманн тоже молчал, но слушал он с напряженным выражением лица. Также когда теперь обсуждение стало более живым, с интересными открытиями о китайско- японском конфликте и своеобразной позиции Франции, которую совсем не по­нимали ни другие страны, ни сам французский народ, и, в действительности, речь шла о южнокитайских интересах, которые касались только маленького круга капиталистов, и о разделении сфер влияния, которое было понятно, ис­ходя с индокитайского базиса, ни Иве, ни Бродерманн не участвовали в беседе. В дальнейшем, конечно, каждый из обоих однажды брал слово для коротких замечаний. Это было, когда Шаффер говорил о роли буржуазии, о том, как она выкристаллизовалась в своей политической форме господства, и пытался дать отдельные определения слова «буржуа», чтобы подтвердить, наконец, издалека господство буржуазии как воздействие антиимперской идеи. Тогда Бродерманн вежливо и с заметным смущением спросил, не создала ли как раз французская революция то понятие, которое было в полной мере необходимым для всякого государственного строительства, и упоминания которого в разговоре он до сих пор ждал напрасно: понятие гражданина? Так как Шаффер в тот момент не по­нял, шла ли здесь речь о колкости или о серьезном возражении, и если да, то из какого угла оно исходило, он обошелся несколькими любезными замечания­ми. Но затем начал говорить доктор Заламандер, который вернулся из Парижа, когда чрезвычайное постановление ввело замораживание банковских счетов, и который теперь отчетливо создавал впечатление, что он больше не понимал мир. - Но что же произойдет, ради Бога, - спросил он, - с немецким духом, ес­ли Третий Рейх наступит? Вообразимо ли все же, что достигнутая с таким тру­дом духовная свобода теперь будет подавлена, связана по рукам и ногам, и с безграничным ущербом для немецкой культуры вынуждена будет уйти за гра­ницу, в ссылку? Тут Иве заметил, что он не может знать, как будет исполняться господство Третьего Рейха, но когда он думает, что эта духовная свобода, по меньшей мере, двенадцать лет, могла расцветать и расцветала самым пышным светом, в полную силу, так как имела в своем распоряжении аппарат, велико­лепнее которого трудно было бы себе представить, и применяла этот аппарат в самую полную силу, с тем успехом, что ей теперь угрожают как раз те силы, которые испытанные представители духа непрерывно и всеми средствами разу­ма старались испугом загнать в их самые темные норы, тогда легко можно было бы думать, все же, что произойдет с вами, господин доктор Заламандер, и с те­ми, в защиту которых вы повысили свой голос - а именно, ничего. Ничего с ни­ми не произошло бы, они спокойно, уверенно и в мире продолжали бы писать, и никто бы это не читал. Шаффер не одобрил этот поворот беседы, радостно по­качивая головой, и с мягким словом вернул обсуждение, которое грозило разо­рваться на куски, опять на правильный путь. Из всего того, что мы обсудили, - сказал он, - следует, что любой немецкой политике нужна точка ориентации, которая, по сути, уже была дана. Что мы осуждаем в существующем положении, это, на каких бы позициях мы ни стояли, отсутствие вообще точки ориентации, которая позволяла бы действовать в долгосрочной перспективе. Невозможно ответственно зафиксировать эту точку. Причина того, что это невозможно, ле­жит в системе. Старший лейтенант Бродерманн рывком, как ястреб- перепелятник, повернул голову, но ничего не сказал. Неужели мне весь этот вечер придется болтать в одиночку, подумал Шаффер, я должен заставить эту колоду там затрещать. Потому что, - сказал он, - по всему своему происхожде­нию и по всему своему виду система не в состоянии проводить что-то иное, кроме рациональной техники политического. То есть, она вынуждено всегда делать точно то, что предписывается ей другими политическими силами. Одна­жды лишившись гегемонии, она не может обманными маневрами скрывать, что фактически она является инструментом властей, у которых есть вненациональ­ные интересы. Какую бы политику система не пыталась проводить, она никогда не будет той, за какую себя выдает - национальной политикой. - Господа, - сказал Бродерманн, откашлялся и поводил пальцами в воздухе, как будто схва­тил рукоятку невидимой шпаги, и хотя он и был возбужден доктором Шаффе- ром, всем оставалось очевидным, все же, что это не могло быть вежливостью по отношению к хозяину, что побудило Бродерманна обратить свои слова непо­средственно и исключительно к Иве. - Господа, - сказал Бродерманн, - вы здесь говорите о системе, в последнее время стало очень модно говорить о си­стеме, это ведь очень простое и удобное понятие, но я не знаю, в чем тут дело, то ли я слишком глуп для этого, или причина в способе общественного просве­щения, я серьезно старался, но я все еще не понял, что вы, собственно, пони­маете под «системой», что вообще это такое, «система». Я могу, пожалуй, вооб­разить это, если обобщу все то, что я услышал и прочитал о системе и против системы, но здесь недостает того, что говорило бы за систему, этого просто нет, если говорить о том, что можно услышать и прочесть. Речь идет, похоже, о чем- то, что, кажется, состоит только из отрицательной стороны, что по качеству во­все не может стать очерченным, и если я также очень далек от того, чтобы предположить, что система влачит таинственное существование только как плод недовольной фантазии, то вы должны, все же, позволить мне при всем множе­стве точек зрения помочь с моим скромным участием заполнить очевидные про­белы в обсуждении, если я скажу, о чем же можно было бы говорить как о «си­стеме», пусть это даже и не то, что вы, вероятно, понимаете или хотите пони­мать под этим словом. И вы также должны позволить мне, обозначить это вкратце просто как «систему», чтобы избежать всех описаний, которые не спо­собствуют необходимой ясности. Итак, система, это ничто иное как то, что не может показать никакое движение или идея, какой бы великой она ни была и какими бы внушающими успехами среди масс она бы ни пользовались, а имен­но, говоря просто: результат. А именно тот результат, который, судя по тому, что я здесь от вас услышал, должен был бы очень прийтись вам по вкусу, вы­звать ваше одобрение: этот результат как раз и есть сохранение империи. Это, вероятно, может вас удивить, возможно, вы пока еще ничего такого не слыша­ли, но к настоящему результату относится что-то, что и для вас, раз уж вы про­исходите из самых различных профессий, хоть это и не стало слишком явно в ходе разговора, не может быть чуждым, а именно: происходить анонимно. Вы знаете, что граф Шлиффен, человек, который сделал наследие Мольтке, прус­ско-немецкий генеральный штаб таким инструментом военной способности, ка­кого еще не видел мир, дал своим офицерам личную инструкцию, которая зву­чала так: больше быть, чем казаться. И всюду там, где речь идет о том, чтобы выполнять настоящую деловую работу, детальную работу, которая вообще де­лает возможной работу на длительную перспективу, должен действовать этот принцип. Это прусский принцип и это общенемецкий принцип, как только мы рассматриваем сущность государства. Ну, этот принцип действует еще сегодня или действует сегодня снова, также и там, и даже как раз там, где вы и с вами те, которые превосходно умеют занимать немецкую общественность своими требованиями и проблемами, вовсе не предполагают его существование, а именно - в системе, которая отнюдь не стоит под светом общественности и по своему кругу задач вовсе не может там стоять. Я сказал, что система это ре­зультат, анонимный результат, несомненно, но это видимый результат, из кото­рого вы все, господа, как вы тут собрались для полезных бесед, в высшей сте­пени извлекаете себе пользу, да, в котором вы, хотите вы этого или нет, с большей частью ваших действий, все равно, личного или официального харак­тера, в весьма существенной степени имеете свою долю участия. Я, само собой разумеется, чтобы не было ошибки, не имею при этом в виду, что вы извлекаете пользу из того, что организуете протест против системы, хотя это тоже стало прибыльным занятием, но я думаю, что сохранение империи, даже если бы форма, в которой это сохранение происходит, и не могла бы понравиться вам, вообще позволяет вам здесь, в такой живой беседе, несмотря на ваши различ­ные позиции, так единодушно констатировать, что все должно измениться. Я говорю, что система сохранила империю, и без системы она была бы сегодня ничем иным, как пешкой в игре чужих держав, во всех ее частях, вплоть до са­мой последней частной сферы, кучей цветных кирпичей, из которой каждый политический пешеход мог бы брать себе часть, если это ему захотелось, но вовсе не зданием как сегодня, конечно, плохим зданием, в котором протекает крыша, и в котором царит страшная теснота на лестницах и в комнатах, но в котором вы, все-таки, можете жить, можете иметь свой домашний очаг, и это то, о чем вы думаете, когда даете ответ на вопрос, где ваше место. Вы в этом доме можете, и это вполне естественно, раз уж в нем один сидит на другом, вступать в споры, на словах или физически вцепиться друг другу в волосы, но если вы начинаете самостоятельно пробивать стены дома, то ваше объяснение, что вам, мол, стало слишком тесно, тоже никого не обманет относительно того, что вы совершили преступление, и как раз на этот случай, конечно, существует поли­ция. Так как важнее всех частных интересов - сохранить то немногое, что оста­лось нам, и на этой базе в медленной, но жесткой и настойчивой работе восста­новить то, что у нас пропало. И здесь не помогут никакие печали о прекрасном прошлом, будь оно далеким или близким, не помогут здесь и никакие, даже са­мые пылкие грезы о будущем, здесь поможет исключительно трезвое осознание того, что нужно делать теперь и сразу, и то, что нужно будет делать в дальней­шем, можно будет подготовить с точным расчетом. Так что, господа, не считай­те, все же, людей, которых вы причисляете к системе, идиотами или преступни­ками, не считайте их охотниками за личными интересами или партийными фа­натиками, не ослабляйте из-за этой ошибки вашу собственную позицию! И не пробуйте, все же, копаясь в мелочах, выдергивать неизбежности, которые про­махиваются мимо сути дела, этим вы только и создаете неизбежности, характер которых, когда будет слишком поздно, весьма вас удивит, и вы будете клясться всем в мире, что вы к этому ребенку не имеете никакого отношения и ни в чем не виноваты. Вы можете быть уверены, что я, который как королевский прус­ский офицер служил в старой армии, не без труда принял решение служить республике, тем более что у нее тогда был существенно иной вид, чем сегодня, что я пришел к моей задаче с трезвым взглядом и с совершенно критическим пониманием, и чувства, которые я испытывал к людям, которые тогда взяли в свои руки государственную власть, были очень далеки от того, чтобы быть чем- то иным, чем глубоким недоверием. Что другое могло бы подвинуть меня к это­му шагу, если не уверенность в том, что необходимо отдать все силы на службу задач, которые напирали со всех сторон. И я могу сказать вам, господа, если есть люди, перед которыми я прикладываю руку к шапке и говорю: «Мое по­чтение!», то это те люди, которые создали систему, которые своей непоколеби­мой позицией спасли империю и показали такой политически зрелый дух, кото­рый я сам никогда не предполагал в них. Я говорю это вам, вы можете долго искать по всем немецким землям, пока не найдете такого государственного дея­теля, который объединяет в себе столько достоинств, как Отто Браун. И если я могу осмелиться войти в область аналогий, в которой вы чувствуете себя, как дома, то я не мог бы сказать вам ничего другого, кроме того, что чудесные вза­имоотношения, которые создали основу для единства империи, взаимоотноше­ния между императором Вильгельмом Первым и его канцлером Бисмарком, нашли сегодня свой аналог во взаимоотношениях между господином рейхспре- зидентом и канцлером Брюнингом. Несомненно, я не могу поддаться ошибке и считать все существующее сегодня хорошим, великолепным и прекрасным, ни­кто не может сказать такое, и уж точно никто из ответственных людей. Речь здесь идет не о том, чтобы восхвалять или изображать все в мрачных тонах, а о том, чтобы распознать ситуацию, понять ее такой, какая она есть, такой, какая она стала, и какие возможности для будущего она предлагает. Ведь не было случайностью, что как раз из борьбы противостоящих друг другу сил справа и слева, с запада и востока, с севера и юга, сверху и снизу и произошла империя в ее современном виде, система, и если вы будете искать мистические силы, то я могу показать вам урны, где можно найти одну из них, там, где из невообра­зимой путаницы усилий и направлений, мнений и фактов, порядков и эманси- паций, гремящих выстрелов и подписанных договоров, голода, насилия, надеж­ды и опасности снова образовалась империя, которая смогла охватить и выне­сти это все в себе, не разорвавшись на части, и в которой сегодня, где следова­ло бы говорить только о по-деловому решаемых проблемах, мог бы быть сделан дальнейший шаг к консолидация ее формы и к укреплению ее внешнеполитиче­ского положения, если бы снова не зашумел весь этот ведьмовской шабаш, свя­зывая силы, которые с таким трудом были освобождены для великих задач бу­дущего. Я не хочу не видеть, насколько серьезны причины, которые привели к этому новому натиску, но спросите себя сами, так ли безусловно порождены эти причины системой, или они происходят скорее из сфер, на которые сама систе­ма не может оказывать непосредственное влияние, и чтобы добраться к ним было бы необходимо отсутствующее сейчас доверие всех участвующих сил. Но создать это доверие для этого задания, это и является частью необходимой те­перь внешней политики, заданием, для выполнения которого системе, однако, требуется как раз также доверие тех, кто должен был бы быть самым непосред­ственным образом заинтересован в устранении причин, которые теперь и за­пускают бурю против системы. Никто не должен отказывать в чувстве доброй воли этим людям и движениям, которые ошибочно полагают, что не могут ока­зать системе такое доверия, но чтобы узнавать настоящее положение вещей и изменять их к лучшему, для этого как раз нужно нечто большее, чем самая кра­сивая сила убеждения и самая чистая и самая энергичная воля, для этого тре­буется также объективное владение материалом, и это как раз так, что матери­ал можно охватить и понять только там, где он стекается, и все официальные статистики и исследования, вся профессиональная и политическая детальная работа, все знания народной души и внешнеполитических, внутриполитических, административно-технических и народнохозяйственных требований не могут убрать препятствие, которое стоит между лабораторией ученого, партийным бюро, редакцией, с одной стороны, и ответственным ведомством, с другой сто­роны; так как здесь плоды исследований существуют в концентрированной форме, здесь автоматически регулируется ежедневно изменяющаяся картина, только здесь одна черта за другой соединяются в обширный план, соотношения величин ставятся на правильное место, здесь выясняется, с чего следует начи­нать, и в каком размере и каким способом следует применять силы. Это так, и так как это так, и так как это нельзя изменить, чтобы сразу не сделать при этом невозможным всякий ответственный образ действия и не разрушить состав им­перии, и потому что это так, никакое изменение власти ничего не сможет изме­нить в существующих отношениях. Что может значить, если тот или другой от­ветственный руководитель немецкой политики уходит и освобождает место дру­гому, что это уже может значить, если бы даже весь управленческий аппарат одним махом был бы занят новыми людьми, но система остается, так как остает­ся необходимость постоянного и непрерывного достижения результата, и пусть даже это будет сказано слишком много, если я говорю, что законы этого дости­жения результата однозначны и ведут независимое от человеческого желания существование, то они, все же, как раз обладают органической силой, которые лучше представляют волю народа, чем любой парламент и любое общественное мнение. Да, господа, факты не убегут от вас, и если даже вы с такими энергич­ными жестами выступаете против них, они остаются, и они хотят формироваться и обрабатываться, и даже в том предполагаемом случае, что революция, едино­душно осуществленная волей всего народа, смоет прочь систему, так, как она растормаживалась в трудной кропотливой работе, то пусть даже вся организа­ция переорганизуется, полезный эффект от вещей останется точно тем же, и если, возможно, и может ускориться темп, с которым формируется и может ис­пользоваться этот полезный эффект, то его величина не может измениться. И чтобы достичь этого, нам для этого не нужна никакая революция, нам для этого нужно доверие всех к системе, устранение дурацких препятствий из силы вос­ходящих идей, которые становятся против системы, вместо того, чтобы внутри нее в плодотворном сотрудничестве с жизнью в связи и по цене так или иначе только возможных успехов победить самым экономным методом. Потому что на самом деле система - это не неподвижный аппарат, машина, маховик которой крутится впустую и тогда, когда работа приводных ремней закончена, - это все же не питаемый доктринерским маслом мотор, который останавливается, стоит лишь закончиться этой смеси, нет, система это живое существо, и оно живет за счет идей своего времени. Что же тогда такое рациональная политическая тех­ника? Да, определенно, система позволила войти в Лигу Наций, и что это зна­чило другое, если не начать борьбу посреди земли так называемой антиимпе­рии, борьбу за немецкое существование, борьбу, которую иначе нельзя было вести нигде, потому что как раз тут фактические требования политики также оказывается сильнее всех идеологий, и потому что как раз Лига Наций стала теперь полем концентрации, на котором эти политические требования объеди­няются для борьбы. Исключать себя здесь значило, с самого начала отказаться от самых сильных внешнеполитических возможностей, возможностей, которы­ми, конечно, можно пользоваться только с самой рациональной политической техникой, но для какой цели, ради какой цели, все же? Почему для нас не должно быть возможным, с нашей политической техникой при собирании анти­империи, чтобы оставаться при вашем способе выражения, смочь достичь тех же национальных успехов, каких, например, в свое время Талейран достиг для Франции в органе Священного Союза, Венском конгрессе? Ведь теперь это мы, которым представляется случай схватить противника за его идеологию, и таким образом заставить его быть обязанным принять нас как партнера, так как он уже надеялся на веки вечные не допустить нас к борьбе за империю на его плане, там, где он наиболее уязвим. Я с удовольствием хотел бы, и система охотно хотела бы признать, что всюду в империи что-то движется и бурлит в серьезных стремлениях охватить существо политики, и из всей этой неразбери­хи. Несомненно, может быть вычеканена большая и далекая точка ориентации, но, господа, я утверждаю, что эта точка ориентации и так уже давно существу­ет, что она становилась действительной, по меньшей мере, в то мгновение, ко­гда, и вы в этом тоже не сомневаетесь, более или менее необходимое для не­прерывного внутреннего развитие стремление к свободе приводило само себя к окончанию, так как государство, которое приравняло себя к обществу как регу­лятор интересов, так сказать, обособлялось, становилось самостоятельным, проявляло большую экономическую и политическую инициативу, канцлер в не­слыханной до той поры степени отделял правительственную власть от парла­мента, на который вы нападаете, создавал, одним словом, конкретное консти­туционное состояние, которое с его государственно-авторитарной тенденцией должно было бы как раз очень прийтись по вкусу национальным кругам. Вы, господа, разумеется, можете жаловаться, что великий акт преобразования, для которого с помощью этого факта освобождается путь, не происходит согласно обширному, открыто представленному и всюду ясному плану, вы, конечно, определенно можете жаловаться на это, но пожалуйтесь на самих себя, на всех тех, которые из-за своей оппозиционной настроенности к системе делают не­возможным большое и единое действие, стоят в стороне, вооруженные недове­рием, вместо того чтобы готовиться к тому, чтобы наполнить кровью своего со­трудничества организационный скелет и дать ему обрасти плотью своего жиз­ненно необходимого творческого действия. Вы принуждаете систему, чтобы она теперь действовала шаг за шагом, чтобы она тут и там обращала едва ли пере­носимое для общественности внимание на частные интересы и применяла пол­ную силу только там, где все другие заканчивали со своей мудростью. Вы може­те ссылаться на то, господа, что только в момент самой жестокой нужды, самой крайней необходимости, система начинала вмешиваться, да, конечно, вынуж­денная этой необходимостью, но кто, все же, говорит вам, что возможность для такого вмешательства с самого начала не лежала в тенденции этой системы, что в этой системе не была заключена воля к вмешательству тогда, когда время для этого назрело, а не раньше и не позже. Сегодня время назрело, и вы можете быть недовольны, когда рассматриваете нынешнее положение, которое дей­ствительно «ни рыба, ни мясо», но кто же вам сказал, что это состояние не временное, что в нем уже не кроется воля через поддержку банков, через ши­рокомасштабное вмешательство государства в банковскую сферу, экономику, общество, через расширение общественной экономической деятельности, через финансовый контроль достичь принципиального структурного изменения эко­номики вообще, и вместе с тем добиться тотальности государства, которая для нашего, и если я вспомню прусскую историю, не только для нашего времени является настоящим и единственным средством, чтобы принуждать волю нации к жизни к сильному и овладевающему всем и, в конечном счете, героическому напряжению. Так что вы, господа слева, восторгающиеся Россией, и вы, госпо­да справа, те, что в восторге от Италии, и вы, господа, которые пока еще не определились, справа они или слева, конечно, можете пристально глядеть на великолепную империю будущего, но здесь, под, с и над вами растет потихонь­ку государство, которому не нужно оглядываться по всем сторонам света за примерами, здесь растет немецкое государство в соответствии с немецкими тре­бованиями, формируется, разумеется, под давлением всего мира, как и каждая истинная жизнь формируется под давлением окружающей среды, но формиру­ется оно из немецкой субстанции, из горькой нужды немецкого положения, и несет в себе точки ориентации, которые вы так рьяно пытаетесь выловить жер­дью в тумане. То, что гигантский процесс немецкого преобразования происхо­дит медленно, это верно, что он происходит целеустремленно, я могу вам рас­крыть, что он несет в себе все зародыши немецкой надежды в себя, что он как бы колчан для всех стрел немецких страстных желаний, за это вы можете пору­читься, вы все, если вы уже теперь не предпочитаете выстрелить в «молоко», так что тетивы луков зажужжат. Бродерманн дышал глубоко, он говорил: - Я знаю об упреках, которые предъявляют системе. Одни говорят о холодной со­циализации, для других она недостаточно социалистическая. Ну, вы можете обозначать ее, как хотите, но точно можно сказать одно, а именно то, что эта система стремится к формам, которые с наибольшей уверенностью представля­ются достаточными для больших задач будущего. Это вовсе не случайно, что воля системы к новому строительству, как только она получила необходимую свободу, была направлена сначала на обеспечение востока и вместе с тем на оздоровление сельского хозяйства, на оздоровление, а не на социализацию, и если отдельные средства и кажутся социалистическими, то другие средства ка­жутся вовсе не социалистическими, так как мерилом для оздоровления является и может являться как раз не какая-то там великая политическая теория, под которую нужно все сгибать, и если оно не поддается сгибанию, то его ломают, а необходимость общности, и крестьянство верит, сельское хозяйство верит, что оно своим словом и делом необходимо для требований общности, так что есть один единственный путь, чтобы это доказать, а именно, выполнить существен­ную часть задания системы, согласно тем взглядам, которым охотно следуют, если они действительно честно и серьезно направляют к тому, что необходимо. Было сказано, что система подавляет, но здесь не подавляется ничего, что не поднимается против сохранения империи, и если поднимается, тогда его подав­ляют уже жестко, в этом я вас уверяю. Раздувать сейчас большую бурю и кри­чать о «насилии», после того, как раньше кричали о большей силе, это игра, которую я не понимаю. Господа, чего вы, собственно, хотите? Хотите ли вы те­перь, после того, как система, наконец, усмирила частные интересы и интересы концернов под авторитетом государства и указала им на их полезное место, снова через свержение системы позволить этим интересам подняться до господ­ствующего положения? Хотите ли вы снова и снова, в очередной раз, борьбы без выбора и плана, пока противники не сожмут друг друга в судорожной схватке, и при этом из всего этого волнения не произойдет никакая политиче­ская воля? Вы хотите новую систему? Ну, в Германии нет системы, ни новой, ни старой, кто бы ни был ее носителем, которая не обнаруживала бы перед собой те же самые задачи, точно те же мощные течения, точно те же тенденции и точ­ки ориентации. Давайте же останемся на том, что уже создано, и продолжим работу, будем работать больше, у системы хватит места для всех, вы всюду найдете возможность, это не обязательно должен быть Рейхстаг, если вам он ничего не обещает, то и мне тоже, и мне не представляется признаком очень большого политического и революционного инстинкта то, что когда большие движения, которые отправляются в поход, чтобы свергнуть систему, чтобы усесться на ее место и посадить туда свой уважаемый интеллект, направляют всю силу как раз на то место, которое сегодня менее всего представляет систе­му, на Рейхстаг, и как загипнотизированные пристально смотрят на места, кото­рые там можно было бы получить. Скорее нужно начинать в вашей самой соб­ственной сфере, с работой, с формированием немецкого будущего, в ваших са­мых понятных, самых естественных общностях следует найти наилучшую и больше всего обещающую силу форму, действенно связать ваш идеализм с жизнью и способствовать этим тому, чего со страстным нетерпением ждете вы, жду я, и вместе с нами ждет система. Но хотеть и дальше стоять в стороне, про­должать поднимать глаза к облакам, наполнять сердце опьяняющими грезами и языком агитировать за провозглашение единственного и, наконец, чудесного спасения с помощью какой-то, не знаю уже какой по счету империи и за разру­шение системы, это, - и Бродерманн с силой ударил невидимой шпагой, - это политическая романтика. Это политическая романтика, - сказал Иве и встал. Его руки хватались за стол и снова отпускали его, он хотел повернуться, повер­нулся, однако, снова к Бродерманну, и прислонился, наконец, скрестив руки на груди, к стене. - Это политическая романтика, - сказал он, он сказал, что в по­следнее время стало модно говорить о политической романтике, как только в немецких землях зашевелилось что-то, что невозможно было сразу и с пользой классифицировать, но он не знал, был ли он для этого слишком глуп, или про­блема была в состоянии общественного просвещения, он спрашивал всех во­круг, но он всегда находил, что правильное само по себе наименование пра­вильно понятого в себе феномена всегда связывалось с воззрением, которое не имело никакого отношения к понятию политической романтики, в том виде, в котором оно представляется нам по своему происхождению. Он мог бы прибли­зительно представить себе, что понималось под политической романтикой, если бы суммировал все то, что думают, говорят и пишут по отношению к еще не ставшими привычными мнениями и учениями наших дней, слышны ли они как крик на улице, проявляются ли они как программы партий, поднимаются до уровня дискуссий по радио или в форме толстых и ученых пухлых томов мед­ленно проникают в пустоты науки. Но здесь недоставало того, что на протяже­нии ста лет упускала из поля зрения либеральная историография, что она вовсе не в состоянии была увидеть, так как это полностью противоречило ее предпо­сылкам. Потому не оставалось ничего другого кроме как однажды не исходить от предпосылок, констатаций и пост-констатаций, а разузнавать идеи романти­ки в тех источниках, на которые он весьма радушно хотел бы указать. Потому что если для нас самое главное, в рамках установлений именно этого прошед­шего столетия броситься в атаку против него, то мы могли бы сразу объявить себя сторонниками марксизма, который уже один и весьма превосходно обеспе­чил бы успех этому делу. То, что для нас тогда не самое главное, то по праву можно было бы назвать романтикой. Так как идеи романтики, с которыми этот век боролся, отрицал и, наконец, игнорировал их, причем именно в таком мас­штабе и таким образом, что позволило бы предположить, что этот век не столь­ко боялся того, что романтика победит его, подобно как раз марксизму, сколько просто вовсе эту романтику не понимал, привели к чему-то, чем не располагает и не может располагать ни либеральная эпоха, ни система, которая, по всем приметам, действительно предпринимает все, чтобы ее ликвидировать, а имен­но: государственной точкой зрения. Да, это могло бы быть удивительным для того, кто при слове «романтика» сразу представляет себе мечтающих в лунном свете юношей, которые проснулись, чтобы найти себе синий цветок в безумных лабиринтах политики - хотя даже и это могло бы быть все-таки более похваль­ной затеей, чем стремление к счету в объединении швейцарских банков. Но по­литическая романтика была удивительно далека от того, чтобы быть радостной равниной, наполненной музыкой пастушеских рожков и полной слоняющихся бездельников, она скорее была первой обширной попыткой в немецкой истории извлечь из нее элементы государства, освободить ее от всяческого шлака соот­ветствующего духа времени и сделать из полученного опыта максимально дале­ко идущие выводы. Наряду с прочим, элементы государства, - сказал Иве, - и нас не может удивлять, что сегодня, всюду, где действует то же самое стремле­ние, не была провозглашена ни одна существенная мысль, при которой, по меньшей мере, не стоило бы разобраться с тем, о чем на ту же самую теме уже раньше думали в романтике; то, о чем, во всяком случае, еще раньше уже ду­мали в романтике, что всегда в своей основе можно было рискнуть подумать против либерального века; то, что нам, независимо от того, пришли ли мы к собственным постулатам или нет, если мы серьезно старались, невозможно не провести полезные параллели к романтике. Духовная ситуация сегодня по сво­ей внутренней сути такая же, как и сто лет назад. Сегодня, как и тогда, немец­кое требование обороняется как раз от тех победоносных, широко светящихся, опрокидывающих формы идей, первые сигналы которых воспламенялись в чу­жих капиталах, сегодня, как и тогда, немецкая молодежь старается выводить это требование не из существующего политического положения, не из законов развития, а из осознанного как вечное постоянства, сегодня, как и тогда, поли­тическая система управления стоит между фронтами, и если государственные деятели домартовской поры правили не по романтическим, и не по демократи­ческим принципам, а по принципам просвещенного, индивидуалистического аб­солютизма, опирающегося только на доверие монархов, тогда только чертовски маленькое различие есть между тем методом и методом сегодняшнего канцлера, все равно, как его зовут и из какого угла он добился доверия рейхспрезидента. Что отличает нас, однако, от романтики тех дней, так это порция железа в кро­ви, которую дали нам сто лет опыта и мировая война, и исходящая из этого уверенность, что мы, поистине, не должны бояться тех средств и путей, для ко­торых у молодежи той эпохи не хватило металлической силы. - Это для нас урок, - сказал Иве. - Но что касается утверждения, что система, мол, спасла состав империи, то оно просто объективно ложное. Система спасла не империю, а саму себя при заранее данном условии быть государством, и мы не готовы участвовать в том ложном методе, которым система фальшиво выдает акт свое­го рождения за героическое действие и сегодня стремится узаконить укрепле­ние своей силы перед историей. Если система возникла, потому что парламент­ской демократии удалось, в течение первых лет после крушения борющихся за империю сил, все равно, собрались ли они уничтожить империю полностью или придать ей вид нового величия, просто противопоставить их друг другу, и потом по очереди истощенных с мудрыми предписаниями и холодными судебными ре­шениями медленно уничтожить в самой деловой манере, то, пожалуй, результа­том, на который сегодня позволяет надеяться система вполне может быть тот, что ей теперь удастся еще раз противопоставить те же заново сформированные силы, чтобы уничтожить ставшую неудобной парламентскую демократию, и не­достаточный политический инстинкт, заставляющий пересчитывать с неподвиж­ным взглядом места в Рейхстаге, для системы все же может быть действительно желанным. Но какое отношение имеет этот результат к государству? Что общего у всех тех результатов, на которые ссылается система - и если даже можно спорить об их ценности, то для системы, все же, они остаются дозволенными - с государством? Если сегодня пытаются исключить частную корысть, то разве происходит что-то иное, нежели перенос корыстолюбия от одной группы акцио­неров к другой, от народной толкотни заинтересованных лиц к системной тол­котне заинтересованных лиц? Было бы еще красивее, если бы система совсем не располагала результатом, как иначе могла бы она тогда себя гарантировать? Как же мог бы владелец фабрики гарантировать себя, если не достижением ре­зультата? Но государством нельзя управлять как фабрикой, оно, по существу, погибнет при этом. Такова точка зрения романтики, и чтобы доказать, что эта точка зрения правильна, нам не нужно приводить доказательства из прошлого века, они открыто и ясно лежат перед нами, и система сильнее всего чувствует это на собственной шкуре, в противном случае зачем было бы ей нужно кричать во все стороны о доверии и жалостливо сетовать на то, что весь мир старается стоять в стороне? В противном случае, почему тогда система повсюду ищет свой авторитет, и, в конечном счете, находит его как раз у тех духов, от которых надеется освободиться? Да, черт побери, почему тогда это стремление стоять в стороне, почему же для немецкой молодежи грех протянуть системе хотя бы мизинец, почему это прощупывание и поиск далеких и запертых и всеобъем­лющих и обязывающих принципов? Потому что недостойно решаться без них; так как необходим ответ на вопрос о смысле при каждом действии, и система была не в состоянии дать этот ответ, так, как она была не в состоянии дать этот ответ все прошлое столетие; так как, наконец, в нас снова проснулась уверен­ность, что каждое действие и каждая позиция должна покоиться в единстве большого смысла, что каждая политическая идея должна освободиться из нее, чтобы смочь полностью охватить нас, и что государство не может быть ничем другим, кроме как гибким инструментом, чтобы исполнить ее. Иве говорил: - Я не хотел бы здесь втягивать Господа Бога в спор, - и он сердился, что произнес это так, и продолжил: - хотя этого едва ли можно будет избежать, по меньшей мере, если мы хотим исследовать вопрос о происхождении какого-либо автори­тета. Но что такое, например, брак, если он отказывается от своего сакрального характера? Вероятно, счастливый, но уже никакой не брак, а буржуазное учре­ждение, которое после потери юридических прав и притязаний на наследство коммунизм с последовательностью и легкостью можно превратить в пролетар­ское учреждение, или совсем отменить. Чем, все же, является государство, если оно во всех его частях не служит более высокому единству, если оно произошло не из воли к этому единству? Вероятно, оно удобно, но это больше никакое не государство, а буржуазное учреждение для защиты привилегированного обще­ства, которое коммунизм с полным правом может стремиться ликвидировать, потому что он никогда не хотел государства и никогда не утверждал, что у него есть государственная точка зрения, которая оправдала бы желание государ­ства. - Мне очень хотелось бы знать, - сказал Иве, как система оправдывает свое существование по отношению к коммунизму, как по отношению к нацио­нал-социализму. Просто своей необходимостью? Теперь как раз эта необходи­мость оспаривается. Своей прекрасной преданностью достижению результата?