Как будто целые годы отделяли Сережу от времени его учения в Париже. Пансион Гикса, где он восхищал всех своими стихами на латинском языке, голубоглазый Анри, Наполеон — все это было когда-то давно-давно. Теперь перед ним была не та Россия, в праздничном одеянии, которая занимала его воображение, а Россия настоящая — в ее рабском, нищенском виде. Но он любил и эту Россию — и, может быть, даже еще сильнее, чем раньше, потому что видел, что она несчастна.
— Будем любить отечество таким, как оно есть, — говорил он старшему брату, когда тот предавался отчаянию. — А если око несчастно, то мы все силы посвятим для того, чтобы избавить его от несчастья. Не правда ли, Матюша?
Новые впечатления нахлынули в его душу, когда он освоился с русским языком и начал читать русские книги. Он находил здесь свое, русское, родное, что действовало на него особенно глубоко, так как выражено было в свежих для него звуках русского слова.
Он и Матвей знакомились с русской стариной по сочинениям Михаила Никитича Муравьева, недавно умершего своего дяди. Они оба плакали над «Бедной Лизой» Карамзина и рисовали себе картину древней новгородской вольности по карамзинской «Марфе-посаднице». Вольное новгородское вече, где каждый имел право голоса, представлялось им в радужных, поэтических красках.
Матвей любил мечтательные баллады Жуковского, а Сережу привлекали больше суровые стихи Державина с их мужественной правдой и гражданским пафосом. Гуляя иногда один по зеленой степи, окружавшей Бакумовку, он с чувством декламировал полные благородного гнева державинские строки, обращенные к «земным богам» — «властителям и судьям».
Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мглою очеса!
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса!
И он поднимал кверху руку со сжатым кулаком, как 6ы угрожая кому-то.
В старом отцовском шкафу в Бакумовке Сережа отыскал заветную — очевидно, бережно хранимую — книгу в зеленом сафьянном переплете: «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. На титульном листе книги была дарственная надпись: «Любезному Ивану Матвеевичу Муравьеву. Да не зачерствеет сердце твое в суете светской! Александр Радищев. Санкт-Петербург, 1790 года, майя 20 дня». Эта надпись делала книгу особенно дорогой и близкой для обоих братьев. Сережа и Матвей читали ее но очереди вслух в уединенной беседке на самом краю села, и уже первые строки посвящения: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала» — так поразили обоих, что они долго не в состоянии были произнести ни единого слова. В этих строках было все то, что они чувствовали сами.