— Трахомой заболеете,— говорила мама, и мы клятвенно обещали ей заходить только «по шейку».
Нас отпускали на карьер вместе с папой. Мы заходили только «по шейку», а потом, воровато оглядываясь на отца, окунались с головой.
На карьере я тонул. Я уцепился за плот, плот поплыл, а я отпустил его и погрузился с головой. Я достиг дна, посмотрел вверх и увидел над собой блестящий потолок поверхности, потом я пошёл по дну пешком и сам вышел на берег. По берегу без штанов метался отец. Он снял штаны, чтобы нырнуть.
Наш дом по форме своей был п-образным, и внутри него помещался двор. Наш двор — теперь старый, увитый виноградом, увешанный бельём, всё с той же оливковой рощицей в середине, всё так же кричащий в форточки: «Сам-вел! Сам-вел! Иди домой, кому сказала! Саш-ка! Та-ня! Э-ды-вар!»
Это был восточный двор, где все соседи не просто знакомые, а почти что родственники, где с наступлением вечерней прохлады можно выйти, посидеть, посудачить. Наш младшенький, Валера, влезал между болтающими тётками и, вращая во все стороны головой, слушал и запоминал. Потом он шёл к бабуле и всё выкладывал ей — слово в слово. Так что бабуля всегда была в курсе дворовых новостей.
Во дворе мы возились с липкой серой глиной — лепили из неё чашки, играли в футбол, в ловитки, делали самокаты, клюшки, коньки на шарикоподшипниках, бегали, прыгали, падали, расшибали себе лбы и дрались. Сначала я никак не мог понять, как можно бить человека по лицу, ведь это человек, и у него есть лицо, как можно?.. В одно мгновение мне надавали пощёчин, а я от обиды рыдал и не защищался. Это развеселило моих мучителей, и они со смехом надавали мне ещё. Потом я научился довольно ловко драться, а там и Серёга подрос и стал грозой для всего двора. В драке для Серёги не существовало авторитетов, а количество противников так же мало интересовало его, как и их качество.
Наша мама рано обнаружила в себе желание приобщить нас к пленительному миру искусства. Наша мама когда-то пела, подавала надежды и даже подумывала о консерватории, но потом, в пионервожатых, она сорвала себе голос, и мечты об искусстве пришлось затаить до нашего рождения.
И вот мы родились. Мне купили скрипку. И тут выяснилось, что у меня совершенно нет слуха. Ну, просто абсолютно нет. Ну, просто совершенно. Ну никакого.
— Но его можно развить,— опрометчиво обронил мой учитель.
И во мне стали развивать слух. Через страдания, слёзы и покорность судьбе. Когда все усилия мамы по развитию моего слуха разбились о мой мощный, могучий скрипичный дебилизм, она обратила свои пламенные взоры на Серёгу, курочившего в углу очередную игрушку. И — о чудо, чудо? У Серёги слух был! Причём абсолютный. Причём редкий и совершенный, и Серёга, по словам отца, «наш выдающийся фамильный слесарь», титаническими усилиями мамы был обращён в пианиста. В конце концов он закончил консерваторию. Блестяще. Мама плакала от счастья. Серёга, какое-то время заражённый её оптимизмом, тоже. Потом он стал слесарем.