— Ты не знаешь, что такое жизнь, — мягко сказала Исабель, наклонившись в кресле, обитом зеленым бархатом, сама уже готовая расплакаться.
— Нет! — вдруг громко сказала Эми, глядя в глаза матери. — Это ты не знаешь, что такое жизнь! Это ты никуда не ходишь, ни с кем не общаешься, ничего не читаешь… — Казалось, она проснулась в одночасье. Рассекая воздух рукой, она продолжала: — Ничего, кроме своего идиотского дайджеста.
Они смотрели друг на друга, пока Эми не опустила глаза.
— Ты даже в кино не ходишь, — добавила она, по лицу ее катились злые слезы, — откуда тебе знать, что такое жизнь?
Сказанное изменило все. Для Исабель. Вспоминая разговор неделей позже, в нежном мраке ночи, она пережила то же самое ощущение невыносимой серебряной боли, разрывающей грудь, как тогда, когда эти слова были произнесены. Сердце, лихорадочно колотившееся, казалось, остановилось, засомневавшись: а стоит ли? Потому что оскорбление было ужасающим. Когда ты неправильно произносишь имя поэта, это, может, и небольшой грех, но какая разница? Правда в том, что Эми выбрала точные слова, чтобы оскорбить ее, ударила сильнее, чем это было необходимо, даже, возможно, не намереваясь или не рассчитав силу удара.
Ошеломленная Исабель замерла в зеленом бархате кресла (пройдет год, пока она решится сесть в него опять), не в состоянии сказать ни слова какое-то время, как будто ее телу необходимо было оставаться неподвижным, чтобы впитать услышанное, и наконец тихо выговорила:
— Ты даже не представляешь, каково растить ребенка в одиночку.
Она не сказала того, что так сильно просилось наружу, хотя она почти физически ощущала слова, рвущиеся из горла, она сдержала мучительный вскрик: «Ты вообще не должна была родиться!»
Каждый раз, возвращаясь к этой кошмарной сцене, как сейчас, сидя во мраке комнаты, она мысленно хвалила себя за то, что недоговорила, потому что на самом деле это был добрый поступок — не произнести столь ужасные слова.
Но ей было больно. Ей было больно помнить, и хотя она забыла многое из того, что случилось в этой комнате тем вечером, она помнила в достаточной мере тошноту и растущее понимание, что она прожила жизнь с дочерью, которую почти не знала. Она помнила, как они сидели в молчании и как она, Исабель, встала и открыла окно, воздух с улицы показался ей застоявшимся и теплым, как и в комнате, и она высунулась в окно.
— Кто он, этот ужасный Робертсон?
— Он не ужасный.
Эти слова привели Исабель в ярость.
— То, что он сделал, — ядовито сообщила она дочери, — для начала противозаконно.
Эми закатила глаза, намекая, что мать ее дура и ханжа.