Утоли моя печали (Копелев) - страница 146

К тому времени Владимир был уже предельно истощен, изнурен болезнями и голодом. Его арестовали в летней рубашке и легких брюках. Осенью, в сибирские морозы, выдали старое, рваное белье, заношенный ватник. В промерзших бараках они теснились по два, по три на тощих соломенных тюфяках. Какой-то неуемный остряк повторял: "Шкилет к шкилету, от трения костей теплее". Поверх жидких одеял укрывались мешковиной, тряпьем... Сознание мутилось непроглядной тоской, отчаянием...

Угрозы даже не испугали его. Смерть означала конец нестерпимому ужасу... Следователь протянул стопку бумаги.

- Напишите все, что знаете, помните: фамилии, адреса, клички, шифры, конкретные задания... Все!

На двух страницах он написал историю своей недолгой жизни, адрес семьи и добавил: "Прошу известить родных о моей кончине".

Следователь протер глаза, прочел, посмотрел на него все так же рассеянно, без раздражения:

- Ну, как хотишь. Но только с заграницей переписки вам не положено.

Прошло еще несколько месяцев. Он долго болел цингой, пеллагрой, воспалением легких, смутно представлял себе движение времени. Его снова позвали, теперь уже к другому офицеру. Тот протянул листок тонкой бумаги. Слеповатый текст на пишущей машинке. Чернилами вписаны фамилия, год рождения, адрес и в конце цифры. Особое совещание при НКВД СССР осудило его на 25 лет лишения свободы без конфискации имущества. Срок отсчитывался со дня ареста, истекал в августе 1970 года. Тогда ему будет больше 50 лет. И жене тоже. А сыну - или дочери - уже 25... И вряд ли доживут родители.

Он работал в лагерной мастерской техником. Лечился, выздоровел, стал крепче. За починку радиоприемников для начальства и вольнонаемных платили натурой - хлебом, консервами, крупой. Шарашка показалась ему раем. Настоящая инженерская работа требовала и знаний и фантазии. Вокруг доброжелательные товарищи, и начальники вежливые, все понимающие. И спокойный, упорядоченный быт...

Высокий, худой, лобастый, в больших очках, всегда сдержанный, серьезный, он казался хмурым, замкнутым, редко улыбался, мало говорил. Иные шумные "свои парни", привыкшие с ходу "тыкать" и молодым и старым (какое еще "вы" в парашном братстве?), считали его высокомерным педантом, воображалой. Но он был просто неизлечимо хорошо воспитан. Суховатая вежливость скрывала непоказную доброту и цельное, без трещинки, нравственное сознание. Он не умел притворяться, лгать, хитрить. Пасмурным стал от неизбывной тоски, которую не хотел, да, вероятно, и не мог бы высказать. Он и в книгах и в фильмах не терпел ни сентиментальностей, ни патетики.