Марте хотелось дойти вдоль Марны до Ла Варенн и там поужинать на берегу напротив острова Любви. Я пообещал показать ей музей Французского экю — первый музей, в котором я побывал ребенком и который буквально покорил меня. По дороге я рассказывал Марте, как там интересно. Когда же мы убедились, что музей этот был не более чем розыгрышем, я никак не мог примириться с тем, что так жестоко ошибся. Ножницы Фюльбера![6] Я всему верил! Пришлось сделать вид, что я невинно подшутил над Мартой. Поскольку Марта не знала за мной способности подшучивать, она недоверчиво отнеслась к моим словам. Эта незадача расстроила меня. Мне подумалось: может быть, однажды и любовь Марты, выглядящая столь надежной, окажется такой же ловушкой для простаков, как и этот музей Французского экю!
Да, я уже сомневался в ее любви. Терзался мыслью, не был ли для нее развлечением, капризом, от которого она не сегодня-завтра избавится, как только окончание войны призовет ее к соблюдению супружеского долга. И в то же время я понимал: бывают моменты, когда глаза, губы не могут лгать. Это так. Однако в состоянии опьянения и самые прижимистые люди обижаются, если кто-то отказывается принять в качестве подарка их часы или бумажник. В эти минуты они столь же искренни, как и в обычном состоянии. Так, значит, минуты, когда невозможно солгать, — это как раз те, когда лжешь сильнее и прежде всего себе самому. Верить женщине «в минуту, когда она не может солгать», значит верить в щедрость скупца.
Мое ясновидение было всего лишь более опасной разновидностью моей наивности. Хоть я и считал себя далеко не наивным простаком, я все же был им, только на свой лад: ни одному возрасту не дано избежать наивности. И наивность стариков не самая малая из всех. Это так называемое ясновидение все мне омрачало, заставляло меня сомневаться в Марте. Или скорее я сомневался в себе самом, не считая себя достойным ее. Имей я в тысячу раз больше доказательств ее любви, я был бы так же несчастен.
Мне слишком хорошо была известна ценность того, в чем никогда не признаются любимому или любимой из боязни показаться наивным, чтобы не предположить и в Марте этой горькой стыдливости, и я страдал от невозможности проникнуть в ее мысли.
В половине десятого вечера я был дома. Родители стали расспрашивать меня, как прошел день. Я с воодушевлением описал им Сенарский лес, папоротники высотой в два моих роста, а также очаровательную деревеньку Брюнуа, где мы с Рене остановились перекусить. Моя мать насмешливо перебила меня:
— Кстати, Рене заходил сегодня в четыре часа и был очень удивлен, узнав, что вы с ним ушли в поход.