Но благодаря своей необычайной живости, уму, обаянию и естественной женственности, хозяйка гостиной буквально излучала магнетизм и сексуальность, производя впечатление яркой личности. Из-за этих качеств некоторые мужчины находили Вельскую привлекательной. Вот и пожилой жандарм смотрел на нее с обожанием. Она же с удовольствием подшучивала над необразованностью и солдатской прямолинейностью поклонника:
– Вы, Гаврила Афанасьевич, давеча заявили мне, что любите искусство, – желая развеселить гостей после занудного выступления самодеятельной поэтессы в обруче-короне, начала забаву Вельская. – Вы так сказали, чтобы только угодить мне или из искренности чувств?
– Нет, отчего же… – явно чувствуя себя неуверенно среди всей этой высоколобой публики и оттого запинаясь, поднялся на свою защиту Кошечкин. Кажущийся увальнем, крупнотелый жандарм исподлобья озирался на предвкушающих представление зрителей, словно театральный пожарный, которого шутники-актеры обманом заманили на сцену и тут же подняли занавес. Вся его поза, толстый загривок и квадратный затылок, коротко стриженные ежиком волосы, напоминающие вставшую дыбом шерсть, делали его похожим на затравленного и прижатого охотниками к дереву крупного кабана.
– Искусство, оно… искусство! – пробормотал он и запнулся, силясь найти подходящие слова.
– Э… Искусство, я бы сказал, имеет за собой… тхе, тхе… Положим, я с малолетства любил разные красивости и в особенности героическое… к примеру, марши… Я даже у себя в отделении оркестр приказал организовать…
– Да, да, я знаю!
Наивно и женственно, словно не совладав с порывом чувств, 37-летняя «девочка» перебила его и подхватила якобы не досказанную своим «личным адъютантом» мысль:
– Вы хотели сказать, что, как и все мы тут, обожаете хорошую поэзию и любите театр. Ведь верно?
– Мм, где то в этом роде, – обрадованно качнул тяжелой кабаньей башкой Кошечкин.
– Ах, как я люблю вас за это, Гаврила Афанасьевич! Я чувствую в вас глубоко художественную натуру. Позвольте, милый мой, я вас за это поцелую.
Вельская звонко чмокнула Кошечкина в щеку. Большой нос железнодорожного жандарма покраснел и распух от удовольствия.
– Вы, Гаврила Афанасьевич, при всей вашей тяжелой и грубой службе обладаете просто гениальным даром тонко чувствовать прекрасное. Ах, нет, не отрицайте! Лучше прочтите нам что-нибудь из избранного.
Расчувствовавшись и осмелев, доселе робевший перед питерской литераторшей и другими здешними умниками, Кошечкин принялся читать известные ему стихи Пушкина, которые запомнил из гимназического курса. Сперва он делал это неуверенно, косясь по сторонам, но постепенно увлекся и осмелел. Декларирование его было настолько неумелым и комичным, что слушатели давились, чтобы не расхохотаться прежде времени. Но Кошечкин уже ничего не замечал, ибо не сводил глаз с застывшей в притворном восхищении Вельской. Она же до поры всячески поощряла его. Но потом вдруг на лице шутницы появилось кислое выражение полного разочарования: