Ну еще бы, куда как мудренее. По четвергам в стационар наведывался психиатр из районной поликлиники, и тут стало ясно, что мать раскопала дневник – такие уж вопросы задавал этот обрюзгший еврюган с волосатыми ушами и ноздрями. В пятницу Андрей угодил на Шанхай. Прием во втором мужском вел мутноглазый, отечный и небритый Иванов: как спишь? как настроение? ну ясно, что могло быть и лучше; полежи пока, отдохни, мы за тобой понаблюдаем. В кабинете стоял удушливый запах вчерашней перегорелой бормотени.
Саша Быков и штурман Трубников были забавны, да и Иванов, пожалуй, тоже, как, впрочем, и вся здешняя жизнь – за исключением разноцветной дряни, которой пичкали три раза в день. От серых и плоских таблеток тизерцина рот моментально пересыхал, а язык становился шершавым, как рашпиль. Желтые шарики амитриптилина делали тело ватным и по-черепашьи неповоротливым. Гаже всего оказались крошечные белые пуговки мажептила с тиснеными буквами «maj»: на месте не сиделось, хотелось вскочить и бежать, но ноги, едва встанешь, подворачивались на каждом шагу; нижняя челюсть отвалилась, и вернуть ее на место было невозможно, потому что намертво сведенные судорогой щеки одеревенели, будто в оскомине, из глаз сами собой потекли слезы, из открытого рта – тягучая слюна, а голова дергалась, запрокидываясь назад. Блядство какое, повторял Андрей про себя, вот ведь блядство какое. На большее сил не хватало. Откуда-то появился коренастый мужик в очках, перемотанных изолентой, заложив руки в карманы застиранных пижамных штанов, по-хозяйски прошелся по палате, с профессиональным прищуром оглядел Андрея, недовольно хмыкнул и исчез, чтобы через пару минут появиться с колесами, зажатыми в кулаке: жри, юноша, сейчас полегчает. Да жри, тебе говорят. Ты чего ему даешь, поинтересовался Виталя. Мужик обнажил в ухмылке острые и черные осколки зубов: тебе скажи, ты тоже захочешь. Жри, юноша, и помни Достоевского. И в самом деле, скоро полегчало, и рот наконец-то захлопнулся. Тогда Андрей запоздало удивился: причем тут Достоевский? Однако додумать не случилось. В наблюдалку заглянула медсестра: Рогозин, пошли, завотделением вызывает.
Зав Лебедев выглядел плохой пародией на Ширвиндта: густые бакенбарды на сытых бульдожьих щеках, жирный голос обожравшегося барина, печатка с фианитом, отросший и тщательно заостренный ноготь на мизинце. Ну-с, давай знакомиться, раз суицид не удался, кстати, с каких бы это щей, а? настроение плохое или что-нибудь приключилось? Плохое – это мягко сказано, ответил Андрей. Не нравишься ты мне, Рогозин. Я сам себе не нравлюсь. Лебедев черкнул что-то в блокноте: а что еще тебе не нравится? Многое. Ну, например. Мне проще перечислить свои симпатии. Все-таки, давай об антипатиях. Знаете, кто-то из греков говорил: человек – мера всех вещей; если сам себе противен, то и все остальное противно. Ты что, философией интересуешься? как диамат сдал? На «отлично». Лебедев снова сделал отметку в блокноте: тогда скажи мне, чье это – все к лучшему в этом лучшем из миров? Лейбниц, ответил Андрей. И отчего бы не взять на вооружение этот принцип? Мне ближе экзистенциалисты. Скажи-ка, а ты в силах изменить все то, что тебе не нравится? Андрей пожал плечами: вряд ли. Ну и зачем тогда тебе вся эта заумь? ведь это чистой воды патологическое мудрствование без какого-либо результата, то ли дело: вся жизнь впереди, надейся и жди, и прожить ее надо так...