На следующий день ты танцевал, как эльф, в Мариинском театре, который теперь назывался совсем иначе. А я сидел в ложе, смотрел на то, как ты создаешь совершенно эфемерную и абсолютно бесполезную для всего, кроме неуловимой души, красоту, и думал о никогда не проходящей боли в твоих ногах…
Пошел снег и перестал.
Мутная луна подернулась облаком, серым, сквозящим на просвет, как сквозь грязную вату сквозил бы свет матовой лампы. Изморось медленно поднималась по стеклам павильона снизу, ползла тонким колючим узором, выпуская длинные игольчатые побеги. Мостовая блестела острым стеклянным блеском.
«Ночь — король фонарей…» — запел мобильник в сумке у женщины. Она, не вынимая его, нажала кнопку отбоя. Сухая снежная крупа запуталась в искусственной меховой опушке капюшона ее куртки. Лицо женщины становилось все более и более безразличным и сонным, будто безвременье гипнотизировало ее.
Вдали загорелись точки фар, медленно росли, превращаясь в снопы желтого холодного света. Южане напряглись; легковой автомобиль приближался с негромким стонущим гулом — и младший, «голосуя», поднял руку. Автомобиль пролетел, как мираж, оставив на черном стекле мостовой хвостики завивающейся поземки. Старший южанин махнул рукой раздраженным досадливым жестом; младший снова принялся старательно кутаться в воротник, будто надеялся, что в награду за труды тощая материя будет греть его лучше.
Бледный парень замер у обочины, как часовой. Погрузившись в свои мысли, он перестал напряженно ждать, выражая ожидание всем телом. Теперь он выглядел не живым человеком, а статуей, мраморным надгробным памятником в кожаном плаще, с лицом скорбящего ангела. Мрамор треснул глубокими морщинами между бровей и у губ. Крупинки снега в темных волосах казались только что появившейся проседью.
Облако унес ветер. Мимо луны пролетел самолет, сонно моргая своими искусственными звездочками. Фонарь снова померк, погрузив стеклянный павильон в серовато-желтый ледяной полумрак. Одинокий прохожий прошел по тротуару напротив, свернув во двор, темный, как могила.
Никто уже и не думал об автобусе.
Ты так обострил мой слух и утончил мое чутье, что я чуял беду загодя, очень загодя.
Я убивал, когда не сидел с тобой ночами напролет на широченном подоконнике в твоем подъезде, слушая твою болтовню — но уж тех, кто звал меня убить, я не слушал. Наверное, надо было — но не мог. Мне и так было довольно этой тяжести и этого постоянного смрада грязных смертей.
Я убивал уставших от страха. Смертельно измученных безнадежным ожиданием. И волей-неволей я снова становился твоей личной охраной — потому что сам начал за тебя бояться. Не слишком хорошо понимал, что тебе грозит — но чуял эту угрозу.