Доктор Грен подошел к маленькому стулу у окна, где я люблю сидеть, когда погода чуть налаживается. Иначе оттуда тянет таким холодом, который, кажется, проникает прямо через стекло. За окном — двор, высокий забор и бесконечные поля. Говорят, там за горизонтом — Роскоммон, наверное, так оно и есть.
Там, в полях, течет река, которая летом подхватывает свет и подает им сигналы через мое окно, но кому она сигналит и о чем, я не знаю. Речной свет играет на стеклах. Естественно, я люблю там сидеть.
Но как бы там ни было, а доктор Грен всем своим весом опустился на стул — тут я всегда немного беспокоюсь, потому что это хрупкий стульчик на гнутых ножках, в деревнях женщины любят держать такие у себя в спальнях, чтобы складывать на них одежду, даже если этот стул — единственная приличная вещь в доме. Как уж такой стул попал сюда, одному Богу известно, да и Он-то, наверное, запамятовал.
— Миссис Макналти, вы не помните ли, как все случилось — то есть как вы попали в лечебницу в Слайго? Помните, я говорил вам, что так и не смог отыскать записей об этом? Я поискал снова и снова ничего не нашел. Боюсь, что история вашего пребывания и здесь, и в Слайго утрачена навсегда. Но я продолжу свои поиски и вот еще отправил запрос в Слайго, на случай, если у них там что-то сохранилось. Но вы помните хоть что-нибудь?
— Наверное, и не вспомню. Говорили, что это Постоялый двор Лейтрима. Это я помню.
— Что?
— Лечебницу в Слайго называли Постоялым двором.
— Вот как? Не знал. Отчего же? А-а, — сказал он, едва не рассмеявшись, едва — потому что… конечно.
— Потому что там побывала добрая половина Лейтрима.
— Жалко Лейтрим.
— Да.
— Чудное слово — Лейтрим. Что бы это значило? Ирландское слово, наверное. Ну, конечно, ирландское.
Я улыбнулась ему. Он был похож на мальчишку, который разбил колено, и теперь боль наконец унялась. Детская бодрость, после слез и боли. И тут он снова как-то просел, уходя куда-то в черноту себя, будто крот в землю. Я ответила ему только, чтобы вытащить его обратно.
— Я помню страшные темные дела, утрату и шум, но все это походит на какую-то жуткую потемневшую картину, из тех, что в церквях вешают, уж не знаю зачем, потому что на них ничего нельзя разглядеть.
— Миссис Макналти, это же прекрасное описание травматического воспоминания.
— Правда?
— Правда.
И тут он надолго погрузился в молчание. Сидел так долго, будто самый настоящий пациент! Как будто бы он сам тут жил и ему было некуда идти, нечего делать и некого повидать. Так он сидел в ледяном свете. Река, утонувшая в собственной воде и повторно утонувшая в февральских дождях, никак не могла отбрасывать свет. Оконное стекло было строго оконным стеклом. Только замершая зимняя трава далеко внизу подбрасывала ему пару зеленых пятнышек. Его глаза, которые теперь, когда не было бороды, отчего-то казались чище и выразительнее, глядели вперед, будто бы на какой-то предмет неподалеку — так люди обычно глядят с портретов. Я сидела на кровати и безо всякого стеснения разглядывала его, потому что он на меня совсем не глядел. Он всматривался в эту странную часть картины — средний план, — самую таинственную, самую человеческую и самую богатую из всех частей. И из глаз его полились слезы, безупречные человеческие слезы, пока еще не тронутые миром. Река, окно и глаза.