Нет, не пойти на похороны Маша не могла...
Гроб водрузили в главном зале, а жаждущие постоять у тела вытянулись очередью в соседнем. Их оказалось не меньше, чем входивших с улицы простых смертных. На возвышении вдова склонялась над покойником, что-то поправляла, гладила его поредевшие, зачесанные назад белые волосы и желтые щеки.
"Работает на публику", - подумала Маша.
Последние полтора месяца у нее с благодетелем вновь начался роман, точнее - страшный загул. Машу только что оставил четвертый муж, а благодетеля перевели с начальственной должности на почетную, и досуг у него стал немерянным. Впрочем, он и при Сталине умудрялся влетать в двухнедельные запои, сваливая самые неприятные мероприятия на своих безропотных соратников.
Нынче они распоряжались на похоронах. Поскольку Маше нельзя было стоять рядом с вдовой или сидеть перед гробом среди родственников, ее несколько раз пропускали на караул без очереди.
Вдруг на возвышении, возле вдовы, появился мальчик. Цепляясь за мать, он испуганно глядел на покойника, словно ожидал от него нахлобучки.
Мальчик смутил Машу, и она решила больше не становиться с повязкой к гробу.
В соседнем зале очередь повязочников, не единожды перепутавшись и переплетясь, превратилась в откровенную толчею. Еще бы! Как усидеть дома, когда человек сам себя казнил?!
"Поторопился, - подумала Маша. - Спьяну поверил, что его дела - швах. Умный мужик, а повел себя, как мальчишка. Оставил меня одну..." - всплакнула она.
Действительно, Машины обстоятельства вызывали тревогу. Диссертацию, которая писалась три года, нынче защищать было бессмысленно, поскольку на двухстах страницах Маша сорок четыре раза процитировала Сталина.
"Как будто можно было меньше? - поморщилась она. - Нет, с диссертацией надо распроститься. Даже будь он (то есть благодетель) жив, все равно с защитой ничего бы не вышло. Да и в последнее время он разве что-нибудь значил? Значил бы - не покончил с собой... А я хороша?! О чем думаю? Я - живая. Напишу новую..." - Маша вздохнула, сорвала с рукава повязку и прошла в третий зал, где было просторней.
Здесь, под приглушенное рыдание отдаленного духового оркестра, сидели или угрюмо сновали из угла в угол отстоявшие в карауле интеллектуалы и партийные бонзы. Кое-кто безразлично кивал Маше. Но большинство отворачивалось, и Маша вновь ощутила себя, как в детстве возле горкомовского дома, униженной и обойденной. Хотелось уйти от этих важных мужчин и заносчивых женщин, от занавешенных черно-алыми полотнищами зеркал и от медленно, будто расчетливо, бьющих по ребрам медных всхлипов. Но надо было стоять, не опуская головы, хотя купленные накануне туфли немилосердно жали, а душа ныла, как в кресле у дантиста. Куда уж лучше в растоптанных сандалетах терпеливо ожидать на Казанском вечно опаздывающий пассажирский. Маша представила себе, как мачеха и отец мечутся по перрону в поисках носильщиков, и ей стало не по себе.