Сантэн села рядом с ним, и они пять минут ехали молча, прежде чем она сказала:
– Он так молод и иногда так глуп… прости, Блэйн, я понимаю, как он тебя расстроил.
Он вздохнул.
– Мы были такими же. Называли это «большой игрой», полагая, что это будет самое славное время в жизни, которое сделает нас мужчинами и героями. Никто не предупреждал нас о вырванных внутренностях, и об ужасе, и о том, чем пахнет мертвец, пять дней пролежавший на солнцепеке.
– С этим покончено! – яростно сказала Сантэн. – Боже, пусть это никогда больше не повторится!
Мысленно она опять видела горящий самолет, а в нем чернело, дергалось, распадалось тело мужчины, которого она любила; но лицо у него было не Майкла, у него было прекрасное лицо Шасы, оно трескалось, как сосиска, которую слишком близко поднесли к огню, в нем сгорали соки юной прекрасной жизни.
– Блэйн, пожалуйста, останови машину, – прошептала она. – Кажется, меня укачало.
* * *
Если бы они ехали без остановок, они могли бы уже вечером добраться до Берлина, но, проезжая через небольшой городок, они заметили, что улицы в праздничном убранстве, и когда Сантэн спросила, ей сказали, что идет праздник в честь местного святого-покровителя.
– Блэйн, давай останемся! – воскликнула она, и они приняли участие в празднике.
Через город прошла процессия. По узким, мощенным булыжником улицам несли статую святого, за ней шел оркестр, а следом маленькие светловолосые девочки-ангелочки в национальных костюмах и мальчики в мундирах.
– Это гитлерюгенд, – объяснил Блэйн. – Что-то вроде бойскаутов старины Баден-Пауэлла, только тут гораздо сильнее подчеркивают немецкий национальный дух и патриотизм.
После парада были танцы на освещенной факелами городской площади, на ручных тележках развозили кружки с пивом и бокалы с местным шампанским, которое здесь именовали «зект», а официантки в кружевных фартуках и со щеками как спелые яблоки разносили тарелки с сытной едой: свиными ножками и телятиной, копченой макрелью и сыром.
Они отыскали столик в углу площади; пирующие за соседними столиками здоровались с ними и весело болтали; они пили пиво, и танцевали, и пивными кружками отбивали такт под оркестр.
Затем атмосфера неожиданно изменилась. Смех вокруг стал тревожным и принужденным, на лицах и в глазах пирующих за соседними столиками появилась настороженность; оркестр заиграл слишком громко, а танцоры лихорадочно завертелись.
На площади появились четверо мужчин. Они были в коричневых мундирах с перекрещенными на груди ремнями, в нарукавных повязках с вездесущей свастикой. Их коричневые кепи были низко надвинуты, подбородочные ремни натянуты. Каждый держал в руках небольшой деревянный ящик с прорезью на крышке. Четверка разошлась и стала обходить столики.