— Э-э, лучше и не говори…
Липочке всего семнадцать лет. Невеселая молодость, неуютный родительский дом, молодящаяся мачеха, нянька пьет по углам наливки; зачитанный томик стихов Некрасова, изредка письма гимназических подруг и больные ноги. Сама же Липочка считала, что вся ее болезнь — только от страха: в Архангельске ее напугал до смерти один пьяный на улице; от страха ноги у нее подкосились.
— Вот если бы кто меня опять напугал! — мечтала она. — Может, новый страх победит страх прошлый, и я тогда пойду…
Липочка берет костыли, выходит на крыльцо, дает унылому Полкану лизать свои руки, а сама плачет… Архангельские врачи советовали ехать в Баден-Баден или пробыть сезон на купаниях в Аркашоне, что до глубины души возмутило исправника.
— Вам легко рецепты писать, — ругал он врачей. — Как же! Сел и поехал… Экие деньги, чтобы в воде лежать. Фелшар мой в уезде того не сказывал, чтобы ехать из России!
Так и осталась девушка вековать в Пинеге. Добрая и жалостливая, словно вытканная из незлобия и наивности детской, Липочка бинтовала кошкам и собакам перебитые лапы, а когда кто-либо из ее пациентов умирал, уносила их в сад и закапывала; там у нее было уже целое кладбище — кошачье и собачье.
Осенью ее возили в село Долгощелье, к одному зырянину, что славился в уезде как ловкий знахарь. Заросший густыми волосами, как леший (а глаза — молодые-молодые), этот знахарь, ухмыляясь чему-то в бесовскую бороду, отнес Липочку в жаркую темную баню. Там он играючи швырял на каменку ушаты с водой, хлестал по ногам девушки вересковым веником.
И весело покрикивал на девицу, словно на лошадь:
— Нно-о, милая… поехали за орехами. Нно-о!
От душного пара, пахнущего чем-то странным, томительно кружилась голова, и Липочка вдруг ощутила на теле своем жесткие пальцы знахаря. Она закричала, а знахарь, отбросив прочь веник, даже обиделся на нее:
— Ишо лечить вас, листократов! Ну и ползай как можешь… Вот и ходит она, постукивая костылями, по дому; из комнаты в комнату тянется, словно нитка, ее жалобный голос:
Скажи душою откровенной —
Любила ль ты кого-нибудь,
А слезы грусти сокровенной
Лила ли ты себе на грудь?
Скажи ты мне,
Скажи ты мне…
А со стены, мрачно и сурово, взирает из «красного угла» серьезный писатель Писемский, портрет которого отец Липочки приобрел у заезжих офеней как изображение петербургского митрополита.
— Папочка, — не раз просила Липочка отца, — снимем Писемского из-под икон: ведь не святой он — романы сочиняет.
— Мыло не мыло, а купил — так ешь! — мудро отвечал ей папа. — Деньги я платил за него как за митрополита, и пущай висит. Писателев таких я не знаю, а борода у него вполне подходит духовному званию.