Калитка, отворись! (Бейлина) - страница 46


Была в разгаре уборочная, и работы хоть отбавляй. И было то, чего не хватало Нюрке даже в самые лучшие минуты путешествия: то, что Володька называл «компанией» и что здешние учителя, которых, кстати, Нюрка так и не видела, называли другим словом — «коллектив».

Но зато чего-то не было. Даже в самые шумные рабочие дни, когда сортоучасток был полон машинного гула, и смеха, и шороха ветра в колосьях, Нюрка чувствовала огромную тишину — и пугалась. Не было музыки. И — не было Зины…

Бегать за лафеткой, обирать колоски с границ между полосами, оказалось для неё слишком легко и неутомительно, не мешало думать; она взялась таскать с мальчишками мешки на току. Её прогоняли: «На вот тебе веник, подметай!» Но она упрямилась. Взваливала на плечи мешок — и бежал в ригу мешок на тоненьких ногах, а Володька обеспокоенно шутил:

— Надорвёшься ты, потомок йогов!

— Ничего, я дом поднимаю!

Днём, на работе, легко: ты никому не мешаешь и никто не пытается тебя изучать. Вечером хуже. В «кубрике» — так называют здесь вагончик, «штаб» бригады — лежит баян. А петь не хочется. Ты вползаешь в палатку — и тут в дверь просовывается девичье лицо:

— Пошли танцевать!

— Не хочется.

Рядом оказывается уже вся девчонка, дышит тебе в щёку, обнимает:

— Заболела?

— Просто устала, спать хочу.

— Не надо было таскать мешки. Зачем ты это?

— Ну, заработать побольше хочу.

— А-а… — А сама не верит.

Снова в палатке никого, а снаружи шепчутся:

— У неё какое-то горе.

— Ну сказала бы, чего прятаться?

Они думают, что тебе не слышно, а ведь они рядом и брезент — не каменная стена.

Ты всё-таки выходишь, стараешься петь со всеми, а голос срывается, и Володька хохочет:

— Э-э! Тебе, видно, мишка на ухо наступил.

— Она умеет петь, я знаю, — заступается Эля.

— Не надо. Эля, он прав…

И ты долго не можешь уснуть, а где-то рядом поют, и забивает голоса баян, и шаркают по траве танцующие ноги.

«Я, наверное, жестокая, — думает она не по-своему, а по-Зининому — о себе, прямо о том, что болит. — Разве я сама не вру никогда? Сказала же я тётеньке в столовой, что мой отец погиб на фронте… Нет, я недобрая — почему нельзя… ну, простить, что ли? Вот мама добрая. И что же? Всё равно это не помогает, вот он — бросил нас, ушёл. И хорошо, что ушёл, нам его не нужно!» Это немного хитрость: чтобы не думать о новом горе, Нюрка принялась вспоминать старое, которое уже не так болит. «Мама говорила с ним всегда как с маленьким: бедненький, родненький, несчастьице моё, Степушка… Она и с телятами так говорит. Наверное, она его не любила… нет, любила — за то, что его звали Степаном, как её настоящего мужа, и я у неё Нюрка в честь настоящей Нюрки. Она хотела, чтобы всё вернулось. Но уговорами ничего не вернёшь… Ну, а злом вернёшь?»