Борис Парамонов на радио "Свобода" 2006 (Парамонов) - страница 8

Бродский, который и внешне, и манерой держаться выглядит как нью-йоркский, вуди-алленовский интеллигент, не проповедует, а размышляет вслух, постоянно подчеркивает, что выражает свое частное мнение, не претендуя на знание абсолютной истины. Так образом, он доносит до западной аудитории практически то же антитоталитарное послание, что и Солженицын, но куда убедительнее для этой публики.

Этический пафос Бродского — вот что менее всего замечают в его творчестве. Сам он давал повод к недоразумением, неоднократно заявляя, что эстетика выше этики, что «эстетика — мать этики». Лосев внес необходимую ясность в этот вопрос. Мысль Бродского та, что

<…> искусство, высшим проявлением которого является поэзия, есть воспитание чувств <…> оно исправляет нравы, делает человека лучше и дает ему силы сопротивляться враждебным, нивелирующим личность силам истории… Оно — антропологично, ибо изменят самое природу человека как вида. Только homo legens, человек читающий, по Бродскому, способен быть индивидуумом и альтруистом в отличие от массового стадного человеческого существа. Бродский как бы предлагает свой вариант эволюции человека.

Лосев говорит, что эта мысль у Бродского далеко не нова, и указывает некоторые исторические параллели, в частности вспоминает Аполлона Григорьева. Но можно пойти дальше: это, конечно, Шиллер, его идея «прекрасной души», сформулированная в «Письмах об эстетическом воспитании». По Шиллеру, искусство, эстетическая деятельность дает синтез разума и воли, «чистого» и «практического» разума, в терминах Канта, то есть создает гармонического человека. Я говорю это не для того, чтобы продемонстрировать знание школьных истин, а потому, что в этой ассоциации «Бродский — Шиллер» неожиданно ярко освещается трагизм европейской культурной истории: представьте себе Шиллера, певца свободы, живущим в тоталитарном мире. Это и есть ситуация Бродского. И она говорит не только о Бродском, но и о нашем времени.

В книге Лосева есть один сюжет, ранее мне не встречавшийся. Я не знал слов Бродского — скорее шутливых, говорит Лосев, — о том, что он видит в себе кальвиниста. Кальвинизм, то есть учение о предопределенности человека к гибели или спасению, — предельно мрачная религиозная установка, обрекающая человека на пожизненные муки морального неведения и обрекающая его на постоянную борьбу с собой вне какой-либо ясной перспективы. Бродский, может быть, и шутил, но в литературе о нем появились работы, берущие его именно в этом плане. И надо признать, что общий тон поэзии Бродского отличается именно безысходной мрачностью (за исключением, на которое указывает опять же Лосев, — «Римские элегии»). Но если и оставить кальвинизм, то бесспорной остается в целом протестантский тип духовности у Бродского, акцентирующий личное усилие как истину и путь. Лосев касается в сущности той же темы, когда говорит, что Бродского можно моделировать по образу Сизифа, обреченного на нескончаемый труд, но и готового к нему. Тут, однако, можно вспомнить концовку «Мифа о Сизифе» Альбера Камю: Сизифа следует видеть счастливым.