Парамон и Аполлинария (Калиновская) - страница 65

А хозяйка спросила, не знает ли он, случайно, куда девался поролоновый коврик, которым она покрывала раскладушку в саду.

— Как же! — с готовностью воскликнул Харламов. — Знаю! Сейчас принесу!

И, забросив пустой чемодан на террасу, отправился резво на совхозную плантацию за тем самым ковриком.

Но, увы, в шатре кто-то был, кто-то там оказался, пара. Конечно, тут же отпрянул, и бегом удалился, и явился перед хозяйкой с пустыми руками — нет, не нашел, показалось, никакого коврика, к сожалению, конечно… Хозяйка была разочарована.

Пришли женщины, и он, встретив на террасе, объявил, что они не смеют, они не вправе, они интеллигенция и должны владеть обостренным гражданским чувством, народ (он сказал: нарррод) берет дурные примеры и развращается, а он, Харламов, не ожидал, его негодование способно утешиться только одной (он сказал: одной-единой-единственной!) снисходительной мыслью, что они глупенькие, несмышленые девочки. Умягчив таким образом свою суровую речь, Харламов удалился, сильно хлопнув дверью, но бережно при этом унося незабываемые выражения их лиц…

С освобождением, особенным чувством он захлопнул за собой дверь, с веселым, счастливым чувством. Нет, этого чувства не было, пока он чемоданами таскал в хозяйский запасник мелкое краденое, почти не имевшее никакой ценности, в сущности, ерунду. Но вот увидел их лица, Анино, выражавшее насмешку, Маринино — отвращение, но вместе и растерянность, почти детское недоумение, и теплота и нежность к ним обеим, к дурочкам, которых еще учить и учить, озарили его, и он захлопнул дверь, твердо радуясь. Фанфары чистого праздника зазвенели над его последним рисунком, завершая работу.

ОТЪЕЗД

Он наконец сложил совсем готовую серию в стопку, накрыл куском фанеры и подсунул под ножку железной кровати, чтобы разгладить. Кровать теперь качалась, но лучшего пресса для такой цели не нашлось. На дворе уже была глубокая ночь, было сыро, пасмурно, ни звезды. Коротко — из тоннеля в тоннель — прогрохотала электричка.

«Где ты? — позвал он, но она не откликнулась, видимо, давно уснула. Он тоже улегся на свое хромое сегодня ложе и долго не мог угомонить в себе возбуждение дня и скорость рабочей погони. — Надулась, глупенькая, ничего, полезно!» — думал он, ища успокоения.

Оно долго не приходило. Не переставая улыбаться в темноте, он думал об Ане, о том, как она, входя ночью, обязательно говорит, что холодно, как всегда задевает разложенные на полу рисунки, шуршит ими. О том, что весь жар жалости к ней, и благодарности, и требовательности, и восторга он умеет отдавать ей, а ее худенькое тело, согреваясь в его руках, становится большим и сильным. О том, что перед рассветом она обязательно уходит. «Утром женщина похожа на мятую розу…» — говорит она, уходя.