Земную жизнь пройдя до половины (Ковшова) - страница 7

Он мотался в город, но, видимо, без толку — приезжал злой и несколько ночей подряд писал, перечеркивал, исправлял обширнейшее письмо в обком, в котором ручался за Силаева и требовал разобраться.

Письмо помогло. Из области приехала комиссия, разобралась, Силаева восстановили в партии, вернули в школу, и уже в марте Сергей Федорыч вместе с нами плакал под черной тарелкой репродуктора, слушая трансляцию похорон Сталина.

Так что и тут никаких репрессий.

Рассказы о них в газетах я воспринимала как ужасную, но все-таки сказку или примерно так. А об отце и подумать не могла. Да ведь ни по чему нельзя было определить, что отец сидел. Вел он себя иначе. И в истории Силаева, и вообще. Умудренная на стройке первым жизненным опытом, я уже на глаз могла отличить человека, прошедшего тюрьму. Пришибленность не пришибленность, а что-то родственное этому даже при всей наглости было в них. Что-то жалкое, ущербное, пусть и глубоко спрятанное, оно ощущалось бессознательно, непроизвольно. Ничего подобного не было в отце.

Я растерянно глядела на исписанные отцовской рукой листки. Не верилось. Снова он задавал мне загадку. И зачем скрывал? Вот что было неясно, что опять раздражало и мучило.

Не откладывая, тут же написала ему. Он быстро ответил:


Я не рассказывал о репрессиях не потому, что хотел скрыть от тебя, а просто вспоминать это и тяжело и неприятно. Дядя Вася несмотря, что был беспартийный, тоже перенес репрессию, только он в Курске, а я в Сибири.

Ты спрашиваешь, как это было? По-моему, я в своей автобиографии написал. Работал я в то время зав. аймзо в Ойротской автономной области. Там меня арестовали, исключили из партии, обвинили в том, что я умышленно развалил работу аймзо и якобы скрыл от партии, что был белым офицером и помещиком. Судить меня хотела тройка трибунала, но я ни одного допроса не подписал, и мое дело передали в нарсуд. А если бы тройка, то расстрел.

Нарсуду я документами доказал, что был красногвардейцем, что никогда не был помещиком, а наоборот, сам батрачил у помещика. Свидетели (специалисты аймзо) также доказали, что я не развалил, а укрепил аймзо. Но суд все же дал мне 5 лет тюрьмы, такая, видно, им была установка. Сидел я при аресте в деревенской бане, потом перевезли в областной город в подвал ГПУ. После суда сидел в тюрьме Кзыл-изек (в Ойротии), потом в пересыльных тюрьмах города Бийска, Новосибирска и потом в колонии под Новосибирском.

Тяжело вспоминать. Вспомнишь и вновь переживаешь это безобразие.


Отцовский ответ, однако, ничего не разъяснил. Что значит — «тяжело вспоминать»? А как его расстреливали — не тяжело? А это — когда, бестелесно болтаясь в носилках, все сознавая и слыша даже, как препираются санитары, он в изнурительной послетифозной слабости не мог пошевелить рукой, сказать хоть что-нибудь во спасение или просто открыть глаза и знал, что в нетопленной, щелястой покойницкой по февральским еще холодам ему не протянуть и пары часов, — это как — не тяжело вспоминать?