Чаша любви (Ковалева) - страница 13

…Какая я все-таки была глупая! Мне тогда стало смешно. А теперь еще смешнее. Лет через десять скажу ли я так: какая я была глупая. Дай бог!.. Мне сегодня отчего-то грустно. Не будет ли мне тогда еще грустней?

С соседками по комнате я подружилась быстро. Я вообще легко схожусь с людьми. Девочки оказались славными! И Любаша… Хотя, конечно, злючка иногда.

Вера, Надежда, Любовь. Они ждали Счастья, но пришла я — Елена Иноземцева. А Счастья не было…

Знакомые ребята смеялись:

— Почему Елена?

Сами же и отвечали:

— Потому что Прекрасная.

На дурнушке Вере, хотя и очень доброй, никто не останавливал взгляд. Ребята не воспринимали ее всерьез. Надежду отмечали, но не надолго, — до прихода Любаши. А к Любаше боялись подступиться. Ей-богу, при ней ребята робели. Так неожиданно иногда действует красота. Красота совершенная… Да и злючкой порой бывала Люба, надменной, как Снежная королева. Чего-чего, а надменности я не понимаю. Я бы даже сказала, что она — не от большого ума. Но Люба не была дурой. Чересчур переборчивой — да!

Однажды я заметила, что некоторые ребята робеют и при мне: вдруг теряют дар речи, отводят глаза, иногда бледнеют и становятся суетливыми. Меня это поразило. Тем более, что ничего такого умного я им не говорила. Я, оставшись в одиночестве, садилась перед зеркалом и подолгу рассматривала свое лицо. Да, я менялась. Однако не столько внешне, сколько внутренне. Кажется, у меня появлялся характер.

Меня все время влекло заняться чем-то значительным. В отличие от своих старших подруг, я не думала только о том, за каким поворотом меня ждет «замуж»; в отличие от тетки, я не мечтала озолотиться. У меня была книжечка, в которую я записывала собственные мысли, казавшиеся мне оригинальными и важными. Эту книжечку я почитала главным своим достоянием. И от всех прятала. Со временем выяснилось, что заветная книжечка — не что иное, как собрание благоглупостей взрослеющей, ищущей себя девицы. Эта книжечка лежит сейчас на кухне под передним правым углом холодильника — придает означенному агрегату устойчивость.

Я продолжала писать стихи, рассказы, даже замахнулась на повесть — нечто душещипательное и в меру поучительное о сорокалетней красавице, бывшей балерине, — умной, обаятельной, но одинокой, никому не нужной пенсионерке (балерины уходят на пенсию рано); в конце повести она находит свое место — становится смотрителем театрального музея; она не может жить без театра, всю жизнь положила на его алтарь; она посвящает театру и остаток жизни.

Временами я показывала свои опусы подругам. Вера все принимала на «ура!». Просила почитать что-нибудь еще. Вера в меня верила. Надежда редко дочитывала до конца. Утомившись за день (она работала в осветительном цеху), Надя быстро засыпала. Листки рукописи рассыпались у нее по груди, по кровати, по полу. Я, тихонько чертыхаясь, потом собирала и приводила их в порядок. Снотворную скуку Надежды болезненно воспринимала на счет своих творений. Любовь… Она часто меня откровенно высмеивала. И пыталась угадать прототипы — к моим творениями она относилась, как к кроссвордам. При каждой ее усмешке сердце мое обливалось кровью. Люба не понимала обобщений (или делала вид) и отметала в сторону всякий такт. Прочитав повесть, она выискивала красавицу-балерину в нашей музейной даме. А когда не нашла, обвинила меня в том, что я все придумала или переврала. Я обиделась на нее. Правда, быстро отошла. Не могу долго дуться — это не в моей натуре. Но сочинения свои, творения нежного разума и неокрепшего таланта, с этих пор непрофессионалам избегала показывать.