Китайское солнце (Драгомощенко) - страница 20

Известно, процесс взращивания телесности долог и не имеет окончательных результатов. Чтобы стало понятней, я сравню его с процессом овладевания языком; как если бы язык существовал до "овладевания" им.

Иногда я улыбался, воображая простоту какой-нибудь фразы наподобие: "что дела мои без Бога!", или: " — / —!" Возникая из холодного марева скуки, они утверждали меня в мысли, что страх и ограниченность, порождая грезы о некоем единстве, тешат себя надеждой избежать стыда, — здесь надлежало бы говорить об отвращении. Подобным высказываниям, а они встречались среди других постоянно, я искренне радовался. Но "понимание" и есть именно та переходность, которую означает существование или, если быть точнее (насколько это возможно теперь для меня), его (но проистекает ли оно из "меня" либо уже принадлежит мне?) экспансия, т. е. место, где оно происходит. Причем, я не сказал бы, что мне самому этого чрезмерно хотелось. Я видел генералов холоднее льда и тверже камня, но я видел и то, как они превращались в мутную лужу талой воды. Все дело в климатических условиях и сексуальной ориентации нации.

"На фотографии я с мамой.

Чувствую, это конец, говорит он".

Что чувствуете вы?

А, ощущая, вслух спрашиваю — конец чему? Смех измеряется литрами. Тогда, каково было начало, и обучали ли ему, как, к примеру, обучают управлению машиной или рукой — овладевание, "одевание" властью? Иногда я (но объяснить можно все, что угодно) прикасаюсь к фотографии пальцами. Чего я жду? Следуя смутному импульсу, прикрываю глаза, жду, как если бы что-то после этого должно произойти. Фотография напоминает пересохший сыр. Нет, говорит доктор, это не так. На самом деле вы возвращаетесь к своему репрессированному воспоминанию о змее, которую пожирали муравьи. Нет, доктор, тут я возвращаюсь в очевидно феноменологическом смысле — просто возвращаюсь. Никуда. Однако зная, что присутствую при возвращении. Это возвращается к вам ваша Тень. Отнюдь нет, мы убираем прописную букву и тень уже никуда не возвращается, более того — она не вращается и пребывает в неподвижности, как сухое дерево на припеке. Мы жжем тень и греем ладони на ее призрачном пламени. Иногда снимок можно сравнить с концом сентября или с выжженной в глине клинописью, которая никогда не разольется вдребезги в какую-то из будущих зим у ног. Итак, мы молоды, исполнены сил и читаем Драгомощенко. Что рассказывает нам Драгомощенко? Что-либо о долготе и ударениях в квантитативных размерах? О спондеических, ямбических окончаниях? О карлах, единорогах и немых принцессах? О жидах и вечерних умилениях? О том, что невыразимо счастлив, живя в стране, избравшей свой особенный куда-то путь? Увы, при всем его желании (сомнительном) ничего нового Драгомощенко ни нам, ни себе не расскажет. Ход его повествования отменно известен. Он определен, прежде всего, закрепленными элементами значений, а затем способами установления связей этих элементов. Вначале он прибегнет (как однажды выразилась некто И. в своей к нему записке, переписывая один из фрагментов "Ксений" в соответствии с собственной стратегией критики его письма) к практике совлечения "вниз" сентенций, которые по мере накопления обратятся в манифестацию. Потом — об остальном. В частности о том, что мне было отказано в рождении. Взамен я получил право на присутствие, которым ни разу не воспользовался. Об оставшемся я ничего не знаю. Так же, как я не знаю, кто такой Драгомощенко, и кому снится он в чтении. Не было ни "одного", ни "много". Либо в чьем воображении возникает "его" образ при чтении следующего предложенния, в котором говорится, что: "мне не удалось дозвониться до И., так так на конверте отсутствовал обратный адрес. Возможно, если бы я его знал, я смог бы узнать и об остальном, во всяком случае, больше того, что мне известно. Мне бы хотелось, чтобы И. прочла это предложение и, если возможно, возникающее за ним. В дальнейшем мне бы также хотелось, свешиваясь, скажем, с крыши, щуря глаза от солнца, увидеть И., выходящую из-за угла, и приветственно махнуть ей рукой."