Дом (Зорин) - страница 7

Когда мать Савелия Тяхта уезжала в отпуск к родне, он задерживался в школе, готовя уроки. Однажды за дверью он наткнулся на мужчину, считавшего голубей на заборе. «Учишься математике?» − спросил тот. Савелий Тяхт кивнул. «А слышал про уравнение?» Савелий Тяхт криво усмехнулся. «Уравнение!» − кричали мальчишки, подведя его к метровой линейке, стоявшей в углу, и, оттянув ее, били по лбу. Он терпеливо сносил издевательства. «Не дерись! — учила мать, когда он жаловался. — Один твой синяк не стоит их ничтожной жизни!» Савелий Тяхт рассказывал ей про оскорбления, а про пинки и подзатыльники − не решался, стыдясь собственной трусости. А Матвей Кожакарь, гладя мальчика по голове, думал, что общее для всех уравнение — это детство. С тех пор Савелий Тяхт, выглядывая из окна, часто замечал этого мужчину сидящим во дворе на лавочке. Глядя на восьмиэтажный, восьмиподъездный дом, Матвей Кожакарь представлял шестьдесят четыре клетки чёрно-белой доски, на которой вслепую играл в шахматы с собой.

Или искал глазами мальчика, который из окна помашет ему рукой?

Болезненный, тщедушный Савелий не участвовал в мальчишеских междоусобицах «двор на двор», когда вторгались чужаки, приходившие из-за канала, он, слегка отодвинув занавеску, смотрел из окна, как утопая в грязи с закатанными до колен штанами, угощали друг друга тумаками − по неписаным законам − до первой крови, как с разодранными рубашками бросались врассыпную, услышав издалека дребезжание милицейского свистка. В этих схватках отличался Академик, в день приезда столкнувший его с горки, и с тех пор Савелий оставался чужим среди своих, белой вороной, которую не клюнет только ленивый, и до конца жизни, слыша за спиной «В семье не без урода!», принимал на свой счёт, опуская плечи. «Ох, не любим друг друга, − качал он раз головой, наблюдая, как пьяные во дворе, неловко прыгая, размахивали кулаками, и один уже лежал в луже с сочившейся изо рта кровью. — Ох, не любим!» Уже работая управдомом, он проверял газовую плиту у недавно заселившегося полнокровного хохла, который с широкой, детской улыбкой рассказывал о деревне, что «хата в ней — не квартира в доме», а «дивчины − не ваши бледные поганки: кровь с молоком». Перехватив взгляд Савелия Тяхта, хохол тоже заметил драку, он вдруг затих с отвисшей губой, а через мгновенье переменился в лице и, как был, в тапочках на босу ногу, выскочил за дверь, которая безжизненно повисла на петлях. И уже через минуту Тяхт увидел его в гуще дерущихся, угощавшим направо-налево, без разбора, кто прав, кто виноват, а ещё через пять, он, запыхавшийся, опять стоял перед управдомом, почёсывая затылок: «Не могу удержаться, так о чем, бишь, я там?» И Савелий Тяхт опять слушал его мягкий тягучий выговор, поведавший ему про петухов на заре, «таких горластых, почище любого будильника», про «пышнотелых, грудастых девок, добрых-добрых, не то, что ваши грымзы», которые и приголубят, и накормят, и спать с собой положат. А вечером того же дня, когда во дворе на верёвке, подпертой качавшимся шестом, трепались белые простыни, под которыми вороны, испуганно отлетавшие на забор при каждом порыве ветра, клевали дохлую кошку, Савелий Тяхт увидел хохла за столом с пьяными драчунами: разливая водку, тот горячо доказывал преимущества сельской жизни, чокаясь, так что капли перелетали в чужой стакан, обнимался, прижимаясь щекой к синевшим под пластырем ушибам. И Савелий Тяхт со вздохом подумал, что каждому — своё, а его «своего» нет нигде. Зато у него оставались целыми зубы. А вот Академик свои рано потерял в уличных баталиях. Они были к тому же от природы плохие, и он вставил искусственные, ослепительно белые, которыми очень гордился, улыбаясь по поводу и без. На ночь он вынимал вставную челюсть, опуская в стакан с содой, чтобы не испортился цвет. Однажды, возвращаясь зимой с пьянки, он принял сугроб под уличным фонарем за кровать, и во сне зубы у него застучали от холода так сильно, что челюсть выпала в снег. Проснувшись, он обшарил весь сугроб и, тщетно проискав свои зубы, впервые пожалел об их белизне. На другой день он заставил искать челюсть своих детей, а, когда и эта попытка не увенчалась успехом, напился больше обычного.