Одна женщина, один мужчина (Шевяков, Лазарева) - страница 47

Цветные квадратики превратились в порошок – серо-бурый. Не странно разве, что чистые краски, соединившись, превращаются в бурую массу? И крышка треснула, и вывалились металлические гнезда, в которые были втиснуты красители. Одно-то неловкое движение, а набора нет, почти и нечего втискивать в картонную упаковку, «обремкавшуюся» по краям – одни ошметки.

Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда я вспоминаю ее: она сидит в своей комнате, она не кричит, не ругает, не упрекает. Она просто сидит на кровати, на ней полосатый костюм. Она сидит ко мне полубоком, я вижу полосатую спину, у нее согнута спина. Она смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. Она плачет. «Ууу». Долго-долго. Страшно.

Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно – ни слезинки.

Она никогда не плакала. У нее сильная воля, у нее жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» – по наледи высокими каблучками; «упадет – не упадет», – спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет младшего, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу – «быть»; и дальше, и дальше…

Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытым клеенкой, – я помню зеленое поле и блеклые розы на нем, – смотрели друг на друга и не знали, что делать.

Страшно было.

Через месяца три у нее появился новый набор. Ленка купила на первую зарплату. После школы она устроилась санитаркой в больницу. Каким он был, я не помню – да уже и неважно. Другие времена – иные крылья.

А скоро – хотя мне, наверное, кажется, что скоро, – она почти перестала краситься. Только чуть-чуть, по особым случаям, когда без косметики уж никак. И туфли теперь предпочитает не на каблуке, а на платформе.

– Сошла с дистанции, – говорит она.

Я слышу в ее словах облегчение. Новую свободу, что ли?

Мама.

В долг

Домой почти бежал – боялся забыть. Еще в метро злился, что нет с собой ни ручки, ни листка – прокручивал ее речь в уме, но, конечно, всего не запомнил. Истории целиком, готовые, являются редко; обычно они понемногу составляются из кусков, фрагментов, деталей. Чтобы разглядеть сюжет в случайных впечатлениях, необходимо расстояние: картинка складывается из кучи цветных точек на большом плакате, только если отодвинуться на метр-другой. Тоже чудо, в общем-то, но другое, не обдающее жаром.

А тут обдало. И даже ошпарило.

Она рассказала:

– …Пришла. Он не встал, не улыбнулся. Мазнул взглядом и дальше в газетку. Присела. Заерзала. Мне было неловко. Я хотела посмотреть с ним «Красотку», ее по Третьему каналу показывали. Представляла себе, как мы лежим вместе на его большой кровати и смотрим старое кино. У меня от этой сцены разливалась нежность. Он сказал, чтобы принесла ему пива из холодильника. Холодильник не нашла. Он заворчал. Встал, пошел на кухню, дернул дверку где-то понизу, там обнаружился маленький холодильник, как в гостиницах. Ничего внутри не было, только бутылки пива. Одну мне дал, а сам взял другую. Вернулся в кресло – к газеточке. У него в комнате дорогие лампы, ненавязчивые, тонкие, благородные. Музыка играла. Какая-то певица пела итальянские арии – весело пела. И тоже благородно. Он бросил, что сейчас освободится, вот только дочитает про курорт в Америке. Я сидела с пивом на диване. Словно пришла наниматься на работу и жду, когда вызовут. Он читал. Головой качал музыке в такт. Я хлебала пиво. Спросил, видела ли я большую статью про его работу. Ответила честно: «Нет, но мне и не интересно». Он взглядом мазнул. Второй раз за множество минут. Объяснилась: «Ты мне говорил, что я должна быть знакома с тобой, а не с твоими рабочими функциями, вот я и вычеркнула твои функции из списка моих интересов». Дочитал. Сказал, чтобы в кровать шли. По дороге спросила про фильм. Он согласился. Нежность у меня не разлилась, хотя по плану уже должна бы. Телевизор у него старый. Стоит в спальне прямо на полу. Он говорит, что смотрит только новости. Покрутил у телевизора колесико, нашел нужную программу. Снял рубашку, остался в одних домашних штанах. Лег. Я присела рядом. Он смотрел телевизор, а сам меня по спине лениво гладил, будто кошку. Я вспомнила, что ему хочется завести собаку. Он говорил об этом в прошлый раз: мы тогда завтракали в кафе, он рассказывал про свою жизнь. Был вкусный кофе с молоком, за окном цвело. Я чувствовала внутри себя такой писк – хотелось сразу и плакать, и смеяться – так подходило одно к другому. Я все спрашивала себя тогда: «Мне счастье в долг дали или подарили?» Попросила еще пива. Он сказал, чтобы сама взяла. По дороге в зеркало поглядела: элегантный свет мне не к лицу – желтая, сморщенная какая-то. Принесла пива. Себе и ему. Сняла обувь. Стянула свитерок. Он все глядел в телевизор. Я тоже хотела, но не могла сосредоточиться, что-то мешало. Я не понимала что: может, обстановка, или то, что телевизор маленький, или то, что мы полуголые. Лежал, чесал мне спинку и наблюдал через скважину за чужим миром. У него на лице ничего не отображалось, и мне было дико, странно думать, что он писал мне любовные письма. Он сказал: «Ты – телевизионная жертва, этот ящик – единственное, что тебе надо». С ленцой сказал, глядя в экран. Мне, наверное, надо было мяукнуть что-нибудь, но я промолчала, потому что поняла очень важную вещь. Встала. Сказала, что с ним было очень приятно, но надо уходить. Быстро оделась. В щечку его чмокнула на прощание. Он же не виноват, что счастье было в долг. К метро шла темной улицей, чтобы никто не видел. Выла. Идиотка.