— Позвольте дать совет, повелитель… Надо неделю подождать, пока семья успокоится. Салахиддин-заргар очень влиятельный человек среди торгового люда, и к тому же ему благоволит светлейший шейх Низамиддин Хомуш… Следовало бы, благодетель, постараться не задеть чести старого ювелира, послать вельмож.
— Ну что ж, ты сам и пойдешь, эмир! — Шах-заде пьянова-то рассмеялся. — Уж выпроси мне ее, ха-ха-ха!.. Только смотри, будешь пялить на красавицу глаза, выколю их тебе, ха-ха-ха…
«У шайтана и шутки шайтаньи! — подумал эмир Джандар, и эта мысль не оставляла его ни в то короткое время, которое он провел тогда с совсем уже хмельным шах-заде, ни когда покидал покои властелина. — Вот, вот чего я добился, отпав от султана Улугбека, — одни несчастья, одни неудачи… Породнился, называется, поправил свои дела… Последняя надежда, а он, „благодетель“, эту надежду как фарфоровую чашку о камень!.. Что же мне делать? С кем посоветоваться?.. Да, а что это за верные люди, о которых болтал косоглазый дьявол давеча? Не воины ли Бобо Хусейна Бахадыра? Про них ведь ходят какие-то слухи по городу…»
В одном из помещений дворца эмир натолкнулся на бодрствующего сарайбона: голубые глаза балхца смотрели на Султана Джандара удивленно и несколько недоверчиво.
— Где тут косой Шакал? Его ищу…
— Шакал?
— Косоглазый есаул! — Султан Джандар прижмурил один глаз, пальцем повел веко на сторону.
— А… он во дворе, со стражей.
— Ладно, я сам его найду!
И, с трудом умеряя чувство нетерпения, Султан Джандар тяжело шагнул к выходу.
— Снова за свое, мавляна, снова жалобы? Уже три месяца вы льете слезы — и какую пользу от этого получили? — Али Кушчи стоял в привычной позе: руки на груди, держится прямо, не опирается, только слегка прислоняется к холодной каменной стене.
Из темного угла послышался слабый, плачущий голос:
— Польза?.. Была бы польза, если бы вы согласились со мной…
— Сожалею, но согласиться не могу.
— Это не что иное, как упрямство, мавляна. Из-за гордыни, из-за упрямства погибнете здесь — и себя погубите и меня, слабого, сраженного недугом друга своего.
Этот тонкий голос, полный мольбы и жалобы, будто тупой нож, которым тебе ковыряют, ковыряют грудь… Али Кушчи поднял руки, прикрыл уши… Вот уже больше двух месяцев так: стенания и упреки, упреки и стенания.
От них Али Кушчи страдал едва ли не больше, чем от голода и холода, от гнилого запаха сырости, от клопов и блох, чьи нашествия вызывали невыносимый зуд во всем теле, постоянный, не уменьшавшийся.
В первый день он сам расчувствовался, прослезился, потом несколько дней подряд успокаивал мавляну Мухиддина, словно малого ребенка.