— Эмиру Джандару из придворных нукеров… человек десять… Двадцать! Сколько спросит! Эмир поймает сегодня же этого сбежавшего дьявола… Абу Саида!.. И приведет ко мне — сюда! — закованным в цепи!
Мановением руки шах-заде отпустил эмира. Поманил сарай-бона. Темно-зеленая чалма балхца приклонилась к устам повелителя.
— Приставь соглядатая! — прошептал шах-заде. — Этот выросший на сале змеи хитрец может предать, переметнуться к Абу Саиду. Случится так — твоя голова с плеч! Понял?
— Все понял, повелитель.
— Погоди! — Мирза Абдул-Латиф остановил сарайбона, метнувшегося было к дверям, взглянул ему в лицо, но, будто забыв, о чем хотел сказать, отвел взгляд, долго смотрел в одну точку.
Сарайбон терпеливо ждал, что скажет шах-заде.
— Ну, ладно, иди! — Шах-заде махнул рукой. И, к удивлению сарайбона, добавил как бы невзначай: — Да, передай начальнику тюрьмы, что я хочу видеть мавляну Али Кушчи. Пусть его приведут ко мне…
Мавляна Али Кушчи не знал, что и подумать: кукурузные лепешки перестали передавать ему. А со вчерашнего дня забыли и про ячменные, и про кумган с водой. Что это означало? Решили уморить голодом? А он-то размечтался, думал, что вот-вот завершит главу своего трактата «Рисолаи дар фалакият» и передаст ее верным шагирдам. Вложит в кумган, и пойдет его мысль на свободу. Не тут-то было. Видно, и тюремщики не дремали, разнюхали про переписку.
В последнее время ноги мавляны сильно распухли, к прежней боли прибавилась новая, не отпускавшая ни когда он сидел, ни когда ходил по своей тесной клетке. Часами растирал он опухшие суставы, сжав зубы, массировал колени, лодыжки, бедра. Устав, валился без сил на циновку, но долго лежать не мог: промозглая сырость опять набрасывалась на его ноги, словно зверь, терзала их. Али Кушчи вставал, хромая, обходил темницу вдоль стен. Надеясь забыть про боль, начинал рассуждать вслух, продолжая свой трактат. Но что-то плохо выходило: мысль, оказывается, тоже не всесильна, ее в конце концов могут одолеть голод и боль… Иногда горячий жар поднимался по телу, окутывал сознание. Возникала туманная пелена, сквозь которую виделись то мать, вся в слезах, ее потускнелые, блеклые глаза, то устод Улугбек, то наставник Кази-заде Руми — и тот и другой обращали к нему свои советы, странное дело, по тому сочинению, над которым он размышлял здесь, в зиндане. Подчас они спорили с ним, поправляли его, и удивительно, что, когда жар спадал, когда мавляна понемногу приходил в себя, поправки и советы эти припоминались отчетливо и зримо, и, надо сказать, были эти советы и поправки всегда полезны.