— Вот это, кстати, просили передать. — Ордынский спохватился, бросил на дядькины колени кусок картона с лихорадочно накарябанным номером.
— Наша Таня громко хочет. Оставь себе — мож, звякнешь как-нибудь.
— Но это же тебе.
— Ну а тебе-то она как? Отличная девка, живая, настоящая, лицо из тех времен, когда природа ваяла человека набело, отважно, широко и грубо, без пробы, навыка и вечно попадала в точку. Смешение кровей, я думаю, граница России с Казахстаном. А в Голливуде ихнем обосрутся, на ретушь изойдут — даже таких вот скул не сделают.
— Ну да, она красивая, — промямлил Иван, — и что?
— Да ничего. — Камлаев повертел картонку с номером и с выражением «что упало, то пропало» опустил в карман. — Поехали, брат, — сказал он жилистосухому, горбоносому, чернявому таксисту, который устлал приборную доску иконами: не салон, а часовня на стосильном ходу; тот надавил на газ, машина поползла лавировать в мурлычущем, рычащем скопище автомобилей, давившихся за место на парковке; в пределах видимости трасса была полонена ползучим автомобильным игом; машин отечественных марок, тольяттинских «девяток» и «десяток», которые когда-то так выгодно сбывал народонаселению отец, вообще не было видно — сплошь черные и серые седаны детройтского, чикагского, баварского концернов, пикапы, джипы, чьи мощности, огромность, высота по-прежнему соотносились, видно, с калибром хозяина.
— Как мать? — спросил Камлаев.
— Ну как… отлично. Выносит мне мозг на предмет, что надо типа вырабатывать общительность. Не быть таким закрытым, все такое.
— Бери с нее пример.
— Ну да, она общительная. Пожалуй, даже слишком. Не может без мужского общества.
— Ты, братец, бросаешь ей это в упрек? То, что сошлась с Робертом, да? Тебе пришлось несладко, все такое. Показалось предательством с ее стороны? Ты что, хотел, чтобы она тебе принадлежала без остатка, чтобы отражалась в тебе каждую секунду, в своей ненаглядной кровиночке?
— Совсем не это я хотел сказать. Это она тебе сказала, что ли, что так вот все воспринимает?
— А что? Что она сделала и делает не так? Послушай, чувачок, ты же не будешь спорить с тем, что одиночество для человека состояние противоестественное. Для бабы тем более. По самоей своей природе баба не может быть пустой, не заполненной, землей, которую никто не пашет. Ну что ты скорчил морду? Ведь я же не про то, что человек вот в рабстве у собственного низа… я совершенно про другое, брат. Я про обратное. Не может баба быть эгоистичной, ее животный эгоизм, ее потребность, да, в мужчине, в соединении, заполнении — это и есть ее самоотдача. Это одно и то же… как не разрубишь пополам магнит. Она берет крупицу, вбирает в себя капельку мужского и отдает, все отдает, она нас душит своей любовью — так ее много в ней, хватает на детей, на мужа, на нового мужчину. И если б не ее вот эта жадность, себялюбивая, слепая, нерассуждающая жадность, то и тебя бы, может, не было. Как говорил твой дед, мужчина гораздо ближе к человеку, зато любая баба гораздо ближе к человечности. Она умеет быть благодарной, парень, ее моменты удовольствия неотделимы от мучения, настигающего следом… конечно, ты мне можешь рассказать про контрацепцию и тысячи абортов, про чью-то жадность, лень, жизнь для себя, но если все-таки не происходит этого обмана в пределах человеческого естества, тогда мы вот и получаем женщину, которая гораздо ближе к ним, — кивнул Камлаев на иконы на приборной, — чем самый строгий столпник, умерщвляющий грех постом и молитвой. Короче, твоя мать — молодец. Мы, брат, с тобой невероятно, незаслуженно счастливые отродья — вот просто потому, что у нас с тобой такие матери. А ты чего устроил ей? «Отстань от меня», — прогугнивил Камлаев, набравши в рот каши, — «не лезь в мою жизнь», «у тебя теперь этот»…