— Врешь, не хотел бы! — Федор поднялся на локте. — Почему-то ты бросался в жизни, искал чего-то, не хотел по-репейски жить. А по-репейски-то можно и в человеческой шкуре — жрать да пить, с бабой спать, чтоб другого человека-репея на свет божий родить. Не захотел зачем-то.
— М-да… — Отец долго сидел смутной тенью, посапывал. — М-да… Оно верно… Ну, спи. — Он поднялся. — Не совсем ловко ты тут пристроился, кабы дождь не пошел. Все руки не доходят залатать крышу. Руки не доходят, да и незачем. Свой век со старухой мы и под такой как-нибудь прокукуем.
Он ушел по шевелящимся ветхим половицам, утратившим даже способность скрипеть. Ушел озадаченный, но явно не убежденный и, уж конечно, не успокоенный.
А Федор ворочался с боку на бок, ерзал, не мог уснуть, прислушивался. Наконец он услышал где-то на задах, на огороде:
Березоньки-то закуржавели,
Елочки-то замозжевели…
И тогда, счастливо про себя улыбаясь, он уснул, сразу забыв все высокие задачи перед родом людским, которые предстояло ему свершить.
6
Вот кто сдал, так это Савва Ильич.
Они обнялись, и Федор почувствовал под своими руками острые, собранные из хрупких костей плечи старика. Савва Ильич стал на полголовы ниже Федора, пожелтел, сморщился, курносое лицо сейчас напоминало грустную мордочку щенка, отнятого от суки. Волосы по-прежнему художнические, длинные, но поредели, висят прямыми жидкими прядями. От тощей фигурки, одетой в рыжий с заплатами на локтях пиджак, казалось, исходил при движении сухой шелест.
А когда Савву Ильича усадили за стол — опять праздничный, опять с жареной жирной картошкой, с укладистыми пышками, с бутылкой туманного самогона — Федор увидел то, что не заметил с первого взгляда, — голодно обострившиеся скулы на лице старого учителя рисования. Савва Ильич не имел приусадебного участка, был не из тех, кто умел ловко изворачиваться из кулька в рогожку, а годы войны на станции, забитой эвакуированными, были жестоки для идеалистов, не умеющих приспособиться к мелочно-трезвой жизни.
Он сохранил все рисунки Федора, начиная с первого альбома, им самим подаренного когда-то. Он со стыдливо выступившей краской на скулах, с горьким блеском в глазах покаялся Федору:
— Скрывать нечего, мне тут пришлось не совсем того… Из деревень приносили фотокарточки убитых, срисовывал, увеличивал, в рамки вставлял… — Весь погрустнел, съежился. — С фотографий рисовал… Но, знаешь, иначе не выжил бы. Картошки приносили, иногда яичек…
С фотографий рисовал, не с натуры, — торговал святым искусством, предал природу, унижен в собственных глазах.