— Арестовать и подвергнуть усиленному допросу. Вызовите сюда Скуратова. Поручим это ему.
— Но–о, ваше превосходительство, — растерянно начала Лохвицкая. — Я полагала, что мы обсудим, взвесим… проследим за ним, наконец… Что скажут Маклаков, Струве, Курлов — там, за кордоном? Что скажут все, кого он здесь фактически представляет?
— Остановитесь, — поднял руку Климович. — Вам угодно опровергнуть мое мнение? Прошу без эмоций. По существу.
— Извольте, — оживилась Лохвицкая. — Он не дал Скуратову взять на допрос Гаркуна. По–вашему, он спасал «своего» от этого костолома?
— Как вы сказали?
— Костолома, ваше превосходительство!
— Очень образно. Продолжайте, пожалуйста.
— А по–моему, он спас наше лицо, наше реноме, если угодно. Что бы завтра написали газеты во Франции, во всем мире? Что Россия — страна произвола, что в ней свирепствует охранка, которой все дозволено? Нет суда, нет закона, есть только палачи с кровавым топором? И что тогда? Парламенты отказывают барону в кредитах, вооружении, продовольствии…
— Допустим… — пробурчал Климович. — А расстрел?
— Он отказался, да! Но не думаете ли вы, что художник в прошлом, воспитанный в интеллигентной дворянской семье, в определенных традициях и убеждениях, он вполне искренне отказался стать палачом, и, более того, не кажется ли вам, что грубый большевик, получивший задание от своего хамского руководства, расстрелял бы этих троих ничтоже сумняшеся и только для того, чтобы получить их высшую награду, как его?
— Орден Красного Знамени, — подсказал Климович.
— Вот именно! И рассуждал бы этот подлец вполне логично: что важнее? Три этих жизни или тысячи красноармейских жизней там, на фронте?
Климович улыбнулся:
— Благодарю вас, вы говорили горячо. И убедительно. Согласен.
Зинаида Павловна покраснела:
— Вы могли подумать, что…
— Нет, нет, — замахал руками Климович, — прошу мне верить, я ни о чем о таком не подумал. Ступайте. Я проанализирую ситуацию и вызову вас. Крупенскому прикажите ждать у себя в номере.
Он, конечно же, подумал и понял, что судьба этого Крупенского ей далеко не безразлична. Он отпустил ее молчаливым жестом, и она ушла. В коридоре она остановилась возле мраморной статуи Купидона. У него было удивительно пошлое выражение лица и чрезмерно пухлые руки и ноги. Он чем–то неуловимо напоминал Скуратова. «Кажется, я влипла», — подумала Лохвицкая. И даже это одесское словечко «влипла» не покоробило ее, хотя она очень не любила простонародных слов и старалась их не употреблять, даже мысленно. «Влипла, конечно же. Генерал решил, что я, как гимназистка, влюблена в этого Крупенского. Влюблена — и все».