Куприн делается все равнодушнее к эмиграции и ее политике. Он совсем перестает сотрудничать в эмигрантских газетах. «Последние новости» он называет «Последними пакостями». Когда к нему приходят какие-нибудь люди, разговор быстро начинает его раздражать, и он уходит и запирается в своем кабинете. Круг друзей и знакомых значительно сужается. Александр Иванович почти больше нигде не показывается. Письма его принимают сугубо бытовой характер.
Сидя рядом с портретом Л. Толстого, с которым он никогда не расстается, он сам себе читает Пушкина или Толстого наизусть, так как зрение у него делается все хуже.
Меня всегда удивляла его блестящая память обо всем, что он любил, и способность стирать, как резинкой, в памяти то, о чем он не хотел думать.
Его слова в очерке «Родина» страшны своей безнадежностью: «И вся молчаливая тупая скорбь в том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте ни Знаменской площади, ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России».
Какой мрак в душе постаревшего Куприна, какая горечь в этом страшном одиночестве!
Иногда летучая фраза, брошенная незнакомыми людьми, походя, может глубоко ранить сердце. Так, как-то возвращаясь домой по нашей улице Эдмонд Роже в 1934 году, я услышала веселый смех двух девушек и восклицание: «Смотри, какой смешной старичок на той стороне улицы, боится перейти дорогу!» Я посмотрела и увидела отца, увидела чужими глазами и ужаснулась перемене, происшедшей с ним, которой я не замечала, живя рядом.
Мой отец — старик! Это понятие так не подходило к его вечно молодому духу, оно никак не укладывалось в моем мозгу. Мое сердце сжалось. Он стоял на другой стороне улицы, худенький, с какой-то растерянной улыбкой. Отец очень обрадовался, когда увидел меня, и как-то по-детски уцепился за мою руку. Он начал терять чувство ориентировки, но тщательно это скрывал, стыдясь помощи, как чего-то позорного.
Старость и болезнь начали подкрадываться к отцу с 1932 года. Первым признаком был почерк. Ему стало трудно писать, потом он стал плохо видеть.
К шестидесяти годам в его письмах и стихах сквозит тихая грусть по уходящим силам и мысли о смерти. Своей сестре Зинаиде Ивановне он пишет:
«Я старый, худой, седой и плешивею. Ничего не увлекает, не веселит, не интересует. Собаку и ту запрещают держать. Работаю как верблюд, без увлечения, без радости. По ночам увлечен мыслью о смерти — и ничего, не страшно, только бы без страданий, там — глубокий сон, без сновидений, лет так на тысяч двести с гаком, а гак-то длины с бесконечность…»
Однажды отец получил письмо от знакомого почитателя, И. А. Левинсона, преподавателя русского языка в США. Завязалась переписка, вскоре ставшая очень дружеской и теплой.