Бастионы Дита (Чадович, Брайдер) - страница 46

Вернувшись в наше жилье, я вдоволь напился воды и завалился спать. Конечно, это был не настоящий сон — приходилось, как говорится, держать ушки на макушке, — и, наверное, поэтому я совершенно не отдохнул. Побаливала голова и почему-то суставы. Таким разбитым я себя давно не чувствовал.

Есть совсем не хотелось, и я опять припал к крану. Вода теперь имела какой-то странный привкус и совсем не утоляла жажду. Я снова прилег. И долгое отсутствие Хавра, и вынесенный мне смертный приговор, и вообще все на свете почему-то перестало интересовать меня. Комната как будто расширилась, и противоположная стена отодвинулась в недостижимую даль. Попытка взглянуть в потолок успехом не увенчалась — шейные мышцы одеревенели и не подчинялись моей воле.

С окружающим миром определенно творилось что-то неладное. Тусклые, по преимуществу сероватые краски обычного здесь «ни дня, ни ночи» сменились густым зловещим пурпуром. Воздух загустел, стал горячим и не наполнял легкие. Все предметы, за которые я пытался ухватиться, предательским образом уклонялись. Затем кто-то невидимый, коварно таившийся в этой багровой мути, бросился на меня и скрутил в баранку, едва не переломив хребет.

Очнулся я на полу, у самых дверей, весь покрытый липким потом. Руки, ноги, спина и живот ныли так, словно верхом на мне семь суток подряд катались ведьмы. Голова гудела, сердце колотилось, во рту ощущался вкус крови и желчи.

С превеликим трудом я встал и сделал несколько шагов к выходу, но затем остановился. Только что испытанная нестерпимая боль развеяла все мои недавние иллюзии. Вот он, мой смертный приговор. Вот он, мой конец. Спасения нет и быть не может. Так зачем куда-то бежать, зачем молить о помощи тех, кто помочь тебе не в состоянии? Уж лучше умереть здесь в одиночестве, чем корчиться на мостовой, под равнодушными взглядами прохожих. Я очень хорошо помнил несчастного, которому по недомыслию хотел облегчить муки агонии. Без сомнения, мы были поражены одной и той же болезнью, вернее, одним и тем же ядом. Город не прощает отступников и чужаков. Действительно — с этим здесь полный порядок.

Следующий приступ был куда более долгим и мучительным. Я то каменел, парализованный неистовым напряжением всех своих мышц, то превращался в груду аморфной плоти, когда невозможно ни поднять веки, ни сглотнуть слюну. Я был одновременно и костром, и горящим на его угольях клубком обнаженных нервов. Меня сначала колесовали, потом лишили кожи, посыпали солью, а уж напоследок распяли на солнцепеке.

Краткую передышку, дарованную мне не из сострадания, а лишь как трамплин для новых пыток, я использовал для поиска орудия самоубийства. У меня был нож, но пальцы не могли сомкнуться вокруг его рукоятки, у меня была веревка, но я ни за что не сумел бы завязать ее удавкой, наконец, передо мной была грубая каменная стена, но, как ни колотил я по ней башкой, кроме синяков и ссадин, ничего не выколотил. Нет, умереть я должен был по-другому — раздавленным, униженным, покорным, утратившим волю, разум и человеческий облик.