Но я еще раз смею вас уверить, сказал Лео, что субъективно в глазах сеньоры все это могло выглядеть так, будто бы я прыгнул в бассейн, но объективно я упал. Я просто свалился туда. Долгий путь пешком, жара, отчаяние, у меня все плыло перед глазами. Объективно я свалился, еще раз повторил он.
Знаешь, мог бы сказать Лео Юдифи, я уже дожил до того, что не стал бы так сопротивляться, как раньше, и сам хотел погрузиться в жизнь и чувствовал бы себя в совершенно нормальной жизни как рыба в воде. Говорят, что можно научить человека плавать, если бросить его в воду. Меня как будто вдруг бросили туда. И даже не в какие-нибудь опасные неведомые воды, а в роскошный бассейн. И что же оказалось? Я не умею плавать и не могу научиться. Что бы ни было, что бы ни случилось, все мои попытки найти свое место в жизни, принять в ней участие — в общественной жизни или в личной — заканчиваются одним и тем же: из бассейна тут же выпускают воду. Не успел забрезжить шанс стать профессором и читать лекции в университете, и я добиваюсь этого всеми силами, как университет закрывают. Только я предвкушаю приятную поездку за город, как машина выходит из строя. Я могу втиснуться в жизнь, или кто-то меня втиснет, но по сути дела я опять оступаюсь, падаю и не могу плыть, я просто не могу этому научиться. Это нужно ясно себе представлять. Такова моя жизнь. Я свободен, богат, невинен. Это ли не замечательный, совершенно безопасный лягушатник? Несомненно. Но опыт говорит мне, что и в глади самого невинного лягушатника я способен узреть иррациональную стихию бушующего океана. Так что я уж лучше посижу у края бассейна, сказал бы он Юдифи, и прыгать больше не стану. Я сижу у края моей собственной жизни.
Так Лео и продолжал жить дальше, ничего не меняя в своей жизни. Нечего было менять, потому что это вообще была не жизнь, и это не могло стать жизнью, как считал сам Лео. Он не сделался ни менее скромным, ни более скромным. Ему не хотелось ни большей роскоши, ни больших удовольствий, ни больших наслаждений только по той причине, что он мог их себе позволить, но не хотел отказываться и от намерения написать свой труд и изменить мир только потому, что в данный момент не было возможности как-то на него воздействовать. Он сидел в сторожке Левингера и работал. Он читал, делал выписки, что-то отмечал. Придет время, и он начнет писать. Книга. Его труд. Это он мог делать, совершенно отвернувшись от жизни. И если сейчас это вместо жизни, то потом это вольется в саму жизнь. И все изменится — жизнь, мир.
Тем временем крупные суммы кочевали по доброй половине земного шара, из Вены в Цюрих, Нью-Йорк и Сан-Паулу, вклады долевого участия переводились из этих городов в Мюнхен, Преторию, Токио, вследствие этого каким-то образом возникали интересы в Лондоне, Сантьяго-де-Чили и Монреале, речь шла о пакетах акций, валютных спекуляциях, срочных вкладах, долевом участии в фирмах, инвестициях в недвижимость и золото, речь шла о пшенице и зонтиках, меди и апельсиновом концентрате, банановом пюре и алмазах, керосине и прозрачных тканях. Лео понятия не имел, что происходит с его деньгами, всем этим распоряжался Левингер. Он доверял ему. Откуда-то, Лео не спрашивал откуда, он ежемесячно, без сбоев, получал определенную сумму, что-то вроде ренты, у одного денежного спекулянта, одного cambista, в центре, на улице Дирейта, где Лео во всякое время мог поменять всю сумму или ее часть по сегодняшнему курсу на крузейро. Черный курс был процентов на пятьдесят выше официального. Левингер, используя весь свой опыт и свои международные связи, приобретенные им, когда он был банкиром, организовал прибыльное вложение капитала Лео, не подозревая о том, что Лео самозабвенно изучает сейчас «Капитал» Маркса. А Лео мечтал о книге, которая выйдет в необъятный мир, не подозревая о том, что его состояние уже давно вышло в мир.