Он не мог открыть Левингеру, что больше не работает, что вся подготовка и предварительные записи последних лет обратились в ничто. А ведь эти прошедшие годы, без сомнения, были продуктивны. Лео читал, делал конспекты, искал точные формулировки своих тезисов, выстраивал в уме концепцию и композицию своей книги. Левингер сказал бы на это: Что ж, теперь пиши, сын мой.
А если бы Лео попытался объяснить, почему из-за Юдифи он этого сделать не может, Левингер сказал бы: Тогда тебе придется о ней забыть. Но это означало бы забыть и все, что он до сих пор сделал, и в первую очередь его дело. Ведь дело есть совлечение покровов с потаенной жизненной тотальности, то есть: оно противостоит жизни. Дело это возникает не из забвения жизни, а благодаря тому, что рациональность жизни осмысленно упорядочивает слепые случайности жизни.
Нельзя забывать, дядюшка Зе, что Юдифь появилась не раньше и не позже, а именно в тот день, когда я собирался начать записывать свое произведение. И в этом с ошеломляющей ясностью обнаружилось то особенно важное значение, которое Юдифь имеет в моей жизни, та роль, которую она играет в системе моей жизни: она есть воплощение случайности жизни. Она олицетворяет собой жизнь, и я люблю ее, конечно, я люблю жизнь так же сильно, как каждый человек, безусловно. Не могу даже передать тебе, дядюшка Зе, насколько сильно. Но я должен победить ее во имя моего дела, это совершенно ясно. И не случайно Юдифь объявилась именно в тот самый день и вошла в мой кабинет. Ведь именно в этот день, когда мне предстояло принять окончательное решение о том, какова будет дальнейшая судьба моего труда, вопрос: труд или жизнь — снова встал передо мной объективно, исходя из законов исторической логики. Но Левингер привык говорить о художниках и философах как о пчелах, которые строят соты, как им и положено, а он сам был пасечником, который, толкуя их произведения, высасывал из них тяжелый, сладкий мед. У Лео просто слов не было, когда в гостиной Левингера начиналась высокодуховная болтовня о высших достижениях человеческого духа, в то время как он ощущал только боль, необходимую для их создания. У него не было слов, когда он сидел в библиотеке Левингера, там тысячи книг, и каждая, пусть даже ни на что особенно не претендующая, была завершенным трудом, была победой, а он не мог ничего противопоставить этим пропыленным насмешкам над его научными притязаниями. И вконец невыносимы были ужины, когда Левингер с понимающим видом хвалил Лео за его отсутствующий вид, служивший якобы выражением его самозабвенной одержимости, с которой он сейчас, по-видимому, работает.