Блаженные времена, хрупкий мир (Менассе) - страница 15
Серо-голубой свет падал через окно во влажно-прохладную спальню Лео. Лео засыпал, и в ушах у него опять звучала мелодия, которую напевала в машине Юдифь.
Это была старая самба «Если ты поклянешься», одна из любимых пластинок Юдифи, которую она теперь поставила дома, налив себе рюмку водки и закурив сигарету. Она даже при самой сильной усталости не могла сразу лечь в постель, ей всегда нужно было переждать, пока развеются или сотрутся последние впечатления и мысли, дождаться, когда она полностью освободится от них и вновь обретет невинность, как экран в кинотеатре после окончания фильма, когда промелькнет и исчезнет последнее имя в титрах и выключат проектор, и только тогда она могла закрыть глаза. Юдифь не любила валяться в постели, сон не был для нее наслаждением, которое она заранее предвкушала и которое хотела бы продлить. Если она просыпалась очень рано, проспав совсем недолго, и если ничто не заставляло ее сразу встать, она всегда ощущала такое сильное сердцебиение, будто только что выпила кофе, и тут же вскакивала с постели. В раннем детстве и в школе ее заставляли обязательно спать после обеда, и Юдифь всегда воспринимала это правило, введенное матерью, которая сама была не прочь соснуть после обеда часок-другой, как мучение, как бессмысленную помеху в игре или в чтении — в занятиях, которые ей так хотелось продолжить.
Услышав однажды рассказ отца, что, мол, такому-то повезло, потому что он умер во сне, умиротворенно заснул и просто больше не проснулся, она не могла понять, в чем же ему, собственно, повезло. Но тот факт, что во сне можно умереть, породил настоящую фобию, идею-фикс, что ей суждено умереть именно так, и что всякий раз, когда она проспит почему-либо дольше, чем обычно, ей грозит смертельная опасность. Поэтому в часы обязательного послеобеденного сна она всегда бодрствовала и лежала, сосредоточившись только на том, чтобы не заснуть и не пропустить тот момент, когда, наконец, придет мама и поднимет ее. С этим связаны были скорее всего и трудности при попытках заснуть, а также то отчетливое ощущение длительности времени, например, час казался ей вечностью, или ночь — она могла длиться всю жизнь, ничего удивительного, если она закончится смертью.
Иногда кажется, что времени так мало, что не стоит и затевать какое-либо дело. Юдифи подобные чувства были незнакомы. Она легко брала на себя обязательства выполнить что-либо за час, но в течение этой маленькой вечности она предпринимала деятельность такого масштаба, будто впереди у нее целый день, и этот один час оказывался действительно столь же продуктивен, как целый день. И она всегда наслаждалась часами, которые ей удавалось украсть у сна, как вот сейчас, оттягивая момент, когда придется лечь, но не собираясь по этой причине на следующий день поспать подольше, и воспринимала все это как маленький триумф, даже если ее самым горячим желанием было «отяжелеть» наконец настолько, чтобы ощутить не только свинцовую усталость тела, но и уверенность в том, что сейчас она без сложностей, без лишних мыслей и без страха сможет заснуть. С рюмкой водки и сигаретой в руках она ходила по комнате взад и вперед, слушая музыку, иголка иногда подскакивала, потому что проигрыватель стоял на полу, который слегка сотрясался от ее шагов. Она скорчила раздраженную гримасу и принялась пить. Звучала самба «Se você jurar» — «Если ты поклянешься», которую она внезапно стала напевать в машине, пока они в странном молчании ехали домой. И вот Атаульфо Альвес пел теперь те слова, которые не мог вспомнить Лео, когда узнал мелодию, и только сейчас ей пришло в голову, что Лео обязательно должен был пропеть эти слова, и то, что она начала напевать именно эту самбу, связано было с теми чувствами, которые она испытывала к Лео. «Женщина — это игра / которую выиграть трудно / Мужчина — известный глупец / и неисправимый игрок / Мне остается одно: / если ты мне в любви поклянешься / все поставить на карту и вновь в пух и прах проиграться / Или же выиграть все». Ей вспомнились руки Лео, эти маленькие руки, которые так нежно, и вместе с тем так властно двигались у нее перед глазами, пока не спрятались в эти глупые толстые перчатки, которые, казалось, были скорее частью руля его машины, чем принадлежали ему самому. И эта ребяческая выходка, когда он трахнулся о дерево, ну и дурак же он — ele é um bobo, подумала она, но все это обволакивалось ощущением приятного тепла где-то в животе, хотя оно могло быть и из-за водки. Она плеснула себе еще немного водки и принялась снова ходить по комнате. Иголка вновь подскочила, и она выключила проигрыватель. Кожа у Юдифи была настолько гладкой, что казалась искусственной. В этой коже словно не было пор, а под кожей не было сосудов. Кожа ее лица, на которой не было ни одного прыщика, ни единой морщинки, напоминала эмалевую маску. Но когда Юдифь очень-очень уставала — сочетание «смертельно уставать» она не употребляла, — тогда глаза у нее опухали, и вокруг них появлялись густые черные тени и круги, словно еще одна маска, поменьше. Юдифь стала рассматривать круги вокруг своих опухших глаз в зеркало, которое висело на стене, другое зеркало стояло на письменном столе, третье висело на уровне глаз над книжной полкой, в свободном пространстве между книгами. Застыв, не двигаясь, смотрела она на свое отражение, словно рассматривала в микроскоп срез клетчатки, над которой производила опыты. Когда отражение начало расплываться, как будто вот-вот растворится и исчезнет на серебристой поверхности зеркала, она уже знала точно, что теперь сможет заснуть без малейшей рефлексии. Она залпом выпила водку и легла.