Снова пауза, на этот раз недолгая, и тут же он заговорил так торопливо, словно боялся быть неправильно понятым, хотя Лео не понял вообще ничего и только опасался, что наконец что-нибудь поймет.
Все сложилось совсем иначе, чем я предполагал, сказал Левингер. Люди слишком терпеливы, терпение — плохая черта, смею заметить. Оно может привести к такому ненужному долгому процессу развития, в котором разум не одерживает верх, а только находит некоторое утешение. Разум не обладает безграничной устойчивостью, время разрушает его. Терпение, позволю себе отметить, величайший враг разума. Слова, по-видимому, давались ему с трудом. Для Лео и слушать его было утомительно.
Ненависть Лео распространялась на все вокруг. Рабочих, которые выносили мебель из его квартиры, он, полный ненависти, оставил одних и отправился наверх, к Левингеру, потому что у обоих, особенно у шофера, на лицах ясно было написано, что они воображают, будто обвели Лео, этого круглого идиота, вокруг пальца, получая за свои услуги все эти вещи, стоившие во много раз больше, чем их труд. Естественное подобострастие шофера превратилось в наигранное, тон, каким он без конца повторял «шеф», был балаганным тоном дельца, обнаглевшего партнера; этот парень, думал Лео, так виляет хвостом, потому что уже считает себя важной птицей, крупным предпринимателем в будущем, полагая, что на вырученные от продажи мебели деньги приобретет еще один подержанный фургон. Лео очень хотелось дать в морду этому ухмыляющемуся наглецу. Слушай, ты, хотел он ему сказать, ты из своего дерьма никогда не выберешься, тебе-то это точно не удастся. Глупая скотина, ты эту мебель за приличную цену никогда не загонишь, потому что всякий, глядя на тебя, подумает, что ты ее украл. В конце концов тебя объегорит какой-нибудь пройдоха, и от твоих грандиозных, плохо замаскированных планов на будущее не останется ничего, кроме парочки бутылок пинги и дополнительного куска мяса сверх обычного рациона, состоящего из опостылевшего риса и бобов. Вместо всего этого Лео сказал: Хорошенько следите за книгами, когда будете разбирать стеллаж. И не дай Бог, с ними что-нибудь случится! Он постарался изобразить грозный повелительный взгляд — ох, как хотелось дать этому наглецу по роже! — и ушел.
А теперь Лео сидел у Левингера и ощущал все ту же ненависть. Ненависть, потому что дядюшка Зе вынуждал его к сочувствию. Он не хотел испытывать сострадание к дядюшке Зе. Он сам нуждался в сострадании, но сейчас не хотел сострадания и к себе. То, что Левингер так отвлеченно повествовал о терпении и разуме, казалось Лео каким-то бредом, мучительным знаком деградации. Лео вспомнил о своем отце, перед его кончиной, когда он навещал его в клинике. Сморщенное, опавшее тело, просто карикатура на то, что он представлял собой в жизни. Свойственные ему одному особенности, которые прежде придавали Левингеру неповторимое величие и мощь, казались теперь чудачеством и были даже, пожалуй, неприятны. Например, то движение, которым он выбрасывал над подлокотником кресла левую руку и вытягивал ее, словно по-прежнему держа в руках нити кукольника, но теперь он с каким-то невероятным усилием все вновь и вновь старался поднять эту руку, как будто хотел вернуть свою власть, поддернуть к себе за ниточки все то, что давно уже вырвалось из-под его влияния и стало самостоятельным, но только все оно с беззаботным гомоном летело дальше, удалясь от этого дома и сада Левингера, а здесь, внутри, стояла мертвая тишина, даже когда он говорил, словно он, едва шевеля губами, просто в буквальном смысле слова думает вслух, и это были мысли, абсолютно утратившие власть.