Что его поразило, так это то, сколько у Юдифи было зеркал. Даже на письменном столе у нее стояло зеркало. Примерно там, где на его столе стоял портрет Левингера. Разве сюда ставят зеркало? На стене висели портреты, все одинаковой величины, в тоненьких черных деревянных рамках. Это были портреты Стерна, Клейста, Гегеля, Маркса, Достоевского. В том же ряду висело зеркало, такого же размера, в такой же рамке. Пробежав глазами ряд из пяти поэтов и мыслителей, он заметил и свой собственный лик. Он был в восторге. Гениально, подумал он, неплохо придумано, такую штуку я у себя дома в любом случае устрою. Он еще раз прошелся вдоль портретов. Стерн, Клейст, Гегель, Маркс, Достоевский, Зингер. Горячей волной поднялось в нем волнующее ощущение собственной значимости, восторг перед великой загадкой будущего, разрешение которой промелькнуло на миг в зеркале. Если бы у него дома была такая вот галерея, как подстегивала бы она его в моменты кризиса в работе. А может быть, и нет. Внезапное смятение. А что, если каждое из его усилий примет столь же причудливую форму, как отражение в зеркале в конце истории, написанной кем-то начисто? Разве зеркалу не все равно, кто перед ним стоит? Кстати, Стерн. Разве он не расправился со Стерном — окончательно и бесповоротно? Лео сделал шаг в сторону и теперь увидел в зеркале Юдифь, сидящую на диване и безмолвно разглядывающую его.
Суровое лицо его матери. Доктринерски прямая осанка. Было бы слишком мало сказать, что она не терпела возражений. Она вообще не ожидала, что возражения могут быть. Если она что-либо высказывала, это был уже окончательный приговор. Как плохо выглядит отец. Не болен ли он? Можен быть, вся эта ситуация просто была ему очень неприятна. У нас было ангельское терпение, говорила его мать, и мы старались приспособиться ко всему. Это возвращение в Вену — надо ведь сначала сориентироваться, прижиться здесь. Мы это поняли. Но нельзя ведь бесконечно учиться. Нельзя бесконечно учиться, Лео. Сын Унгаров одного возраста с Лео, сказала она отцу, он доктор и работает в адвокатской конторе. Сын Понгеров на два года младше. Он преподает в школе. Спрашивали, почему молодой Зингер изучает философию. Чем он будет потом заниматься. Мы проявили понимание. Мы отвечали: он сам разберется. Но, сказала она, строго глядя на Лео, всякому пониманию, всякому терпению приходит конец. Это может дорого нам обойтись, и как-то незаметно, чтобы это шло тебе на пользу. Нельзя же вечно учиться.
Моя мать, рассказывал Лео, когда она что-нибудь говорит, употребляет безличные обороты или говорит «мы». Я сидел и думал только о том, услышу ли я хоть раз, как она скажет «я». Я не припоминаю ни единого раза. Она говорит, что всякому терпению приходит конец, словно это объективное положение дел, словно совершенно невозможно, чтобы она, конкретно она, могла терпеть, как будто терпение, или понимание, или любовь не есть нечто индивидуальное, чем может обладать она сама, нет, терпению приходит конец, это объективный факт, и она с этим ничего поделать не может. Она может только констатировать факт. Все, конец, больше никаких денег.