Но когда я вернулся в Германию, снова ступил на землю своих предков после десяти лет разлуки, я забыл обо всем — о Терезе, о Ван Зейле, обо всей моей американской жизни.
Я полагал, что подготовился к этому. Я прочел нескончаемые отчеты и беседовал с людьми, которые там побывали. Я выждал четыре года после окончания войны, поскольку хотел быть уверенным, что смогу смириться с любым хаосом, который там обнаружу. Но когда я туда вернулся, я увидел, насколько действительность хуже того, что я воображал, и был не в состоянии смириться с этим. Ни газетные отчеты, ни фотографии в «Лайфе», ни беседы с очевидцами не смогли меня подготовить к этим разрушенным городам, к моим разбитым иллюзиям и к Джи-Ай, насвистывающему «Лили Марлен».
— Ну как Европа? — весело спросила Тереза, когда я вернулся.
— Прекрасно. — Я не мог ничего сказать о Германии и решил рассказать ей о Париже. Я извлекал из памяти впечатления от моей довоенной поездки.
— А как Германия? — мимоходом спросил Корнелиус при встрече.
— Не так уж плохо.
Но как только я вернулся в банк на Уолл-стрит, я понял, что не смогу жить по-прежнему, как будто ничего не произошло. Если я собираюсь впредь существовать в мире с самим собой, я должен многое изменить в своей жизни.
Я хотел позвонить Полу Хоффману из Управления экономического сотрудничества, который в то время набирал финансистов для работы по восстановлению экономики Европы. Я даже поднял трубку, чтобы узнать вашингтонский номер телефона УЭС, но положил трубку на место, поскольку понимал, прежде чем разговаривать с Полом Хоффманом, я должен поговорить с Корнелиусом. Не могло быть и речи о том, чтобы я ушел из банка Ван Зейла. Банк Ван Зейла был моей жизнью, символом моего успеха, воплощением классической американской мечты, которую я лелеял в течение долгого времени. Но я хотел получить длительный отпуск, и только один человек располагал властью предоставить его мне.
К несчастью, перспектива неизбежного разговора с Корнелиусом отнюдь не привлекала меня. Корнелиус был изоляционистом, хотя теоретически он порвал с этой доктриной после Перл-Харбора, чтобы идти в ногу с официальной американской политикой. Он никогда не мог мне толком объяснить причину своей нелюбви к Европе, но, без сомнения, он ее не любил, и я знал, что он будет сопротивляться, прежде чем даст мне отпуск для работы на восстановление Европы. И не важно, что он теоретически был согласен с экономистами, которые утверждали, что собственное благосостояние Америки в конечном итоге зависит от широкого внедрения Плана Маршалла; на практике он жалел каждый доллар, истраченный на помощь странам, союзникам Америки во второй мировой войне.