— А вдруг он в туалете Тору изучал, — выдвигает гипотезу отец, — до особенно сложного места дошел и свалился — ну, с унитаза сверзился, и…
— А ну, перестань сейчас же! — кричит мама из кухни, где она моет посуду. — Терпеть не могу, когда ты циника изображаешь.
Бабушка, которая отцовского ерничества, кажется, и не заметила, тем временем продолжает:
— Мы часто виделись, пока в двадцать первом наш городок границей пополам не разделили…
Тут мама бросает полотенце, кидается к бабушке и помогает ей подняться с дивана, а это не так-то легко. Тяжело дыша, опираясь на мою руку, бабушка встает, а отец приносит ей палку.
— Мы скоро историю о твоем городке наизусть знать будем! — сетует мама.
— Правда? — бормочет бабушка. — А я-то думала, я об этом еще и не рассказывала ни разу. А вот поди же…
— Тебе спать пора, — увещевает мама, а отец с облегчением кивает.
На следующий день к нам приходит Рита. Глаза у нее, просто огромные на осунувшемся лице, после двух бессонных ночей лихорадочно блестят, под глазами черные круги, щеки ввалились, подбородок заострился. Одета она по обычаю ортодоксальных евреек, в темно-синюю блузу, голубую юбку, голубые туфли, белые чулки — хотя в синагогу давным-давно ходить перестала. Блуза застегнута небрежно — ткань там и сям топорщится. Когда я это замечаю, мне становится не по себе, я ведь знаю ее всегдашнюю педантичную аккуратность. Она между делом сует бабушке коробку конфет. Бабушка уточняет, что не говорит по-немецки, только по-русски, по-белорусски и немного по-польски, как любой житель Западного края; ну, и на идише, само собой. «По-польски?» — переспрашивает Рита. Да, понимать-то она понимает, но не говорит, потому что, хотя родители обращались к ней по-польски, всегда требовали, чтобы она отвечала на совершенно правильном немецком, ну, чтобы потом ей было легче в немецкой среде.
— Как Мендель себя чувствует? — спрашивает бабушка по-польски, с сильным русским акцентом.
— Все еще в реанимации, — поясняет Рита. — Плохо он себя чувствует. Он мне улыбался и кивал, но бледный такой, потерял много крови. В палате, кроме него, еще пятеро больных, а он лежит прямо у окна. Вчера окно всю ночь не закрывали. Теперь он еще и кашляет. А простуда для него сейчас смерть. Ну, я поговорила с медсестрой, принесла коробку дорогих конфет и еще кое-что в конвертике. Умоляла, упрашивала, льстила, и медсестра пообещала переложить отца на другую кровать, как только какая-нибудь освободится. Подальше от окна.
— А потом, — продолжает Рита, — пошла к главврачу. У блестящей голубой двери замерла от страха, сунула руку в сумочку, нащупала конверт, взялась было за дверную ручку, а потом снова остановилась, вытащила из сумочки конверт, пересчитала деньги и добавила тысячу шиллингов. Лучше перестраховаться. В кабинете всюду экзотические растения, мягкие черные кожаные кресла. Больницей не пахнет. Главврач, холеный пожилой господин, объявил, что состояние отца тяжелое, как и следовало ожидать. Потребуется еще одна операция. И тут я пролепетала: «А не могли бы вы сами, господин главврач, провести операцию?» И этак медленно, осторожненько подвигаю к нему конверт… Главврач поблагодарил и спрятал его в ящик письменного стола. Потом встал, проводил меня до двери, обнял за плечи и даже «деточкой» назвал, хотя мне уже за сорок. Уверял, что за отца не стоит беспокоиться, в Центральной больнице, мол, для него сделают все.