— А может быть, он в нее влюбился, — лукаво вставляла мама. — Рита же привлекательная женщина.
— Бред какой-то! — рычал я и чувствовал, что краснею.
Я сижу напротив Риты. Она плачет, закрыв лицо руками. Я не знаю, как ее утешить, что сказать, и подозреваю, что сказать мне в общем-то нечего.
— Господи, я всегда готова была всем помочь, — причитает Рита. — Всем для других жертвовала. Как только соседка моя, толстушка маленькая, ну, у нее еще такая страшная собака, поссорится со своим сожителем, сразу бежит ко мне. А он ее убьет когда-нибудь, скотина такая. Вот я и выслушиваю ее жалобы, я ж не могу иначе, она все-таки моя соседка, как же мне ее бросить. Советую, уговариваю, утешаю, пытаюсь убедить, что нечего жить с этим мерзавцем, который ее колотит.
— Какая ты добрая, — говорю я.
— Добрая? — переспрашивает Рита, не заметив моей иронии. — Думаешь, она для меня хоть пальцем пошевелила, когда мне было плохо? «Очень сожалею» — и все.
— А я с соседями даже не знакомлюсь.
— Мой отец всегда учил: «Поддерживай хорошие отношения с соседями, и, может быть, они тебя спрячут, когда снова начнется».
— Ждем следующего погрома, — бормочу я, она кивает и, несмотря ни на что, едва заметно улыбается.
— Но еще он всегда учил меня никому до конца не верить. Неизвестно ведь, что они о тебе на самом деле думают, вдруг замышляют что против тебя… Отец — стреляный воробей, он чего только ни насмотрелся в жизни.
— Да здравствует оптимизм! — восклицаю я, и тут же раскаиваюсь.
Надо было бы мне просто опустить глаза и промолчать, но уже поздно.
— А если бы ты несколько лет в концлагере отсидел — что, остался бы оптимистом?
На сей раз я и правда опускаю глаза и умолкаю.
Рита предается бесконечным сетованиям на то, как страдает ее отец: ну, как же, ведь он лежит в этой больнице вместе со старыми нацистами, ветеранами Вермахта, антисемитами и всякими гоями. Она все хлопотала, просила, умоляла, и хоть чего-то добилась, а то бы «эту старую жидовскую морду» давным-давно из больницы выкинули. Вот почему она кому только ни делала подарки — и роскошные, и поскромнее: и медсестрам, и врачу, и всем пациентам в палате, и ко всем подольстилась, даже к девяностолетнему умирающему старику. Да, в Австрии становится не по себе. В Германии и то чувствуешь себя как-то увереннее.
Я возражаю. Говорю, что у нее паранойя. Подумаешь, не сразу обслужили в кафе, дело-то не в ее «еврейской внешности». Это ж не причина больше в кафе не ходить. Да, само собой, знаю, что иногда в трамвае и на улице можно услышать всякое. Прекрасно знаю, что за старики сидят в трактирах и как похваляются своими военными подвигами. И что в Австрии после войны оправдали многих фашистов, тоже знаю.