— Вы с родителями хуже гоев, — упрекает меня Рита. — Когда все хорошо, вы тут как тут, а случись что — только вас и видели.
Вот, значит, мы какие, хуже гоев.
— А ты знаешь, что антисемиты про евреев говорят то же самое? Если мы — вроде гоев, то ты — вроде антисемитов, только с обратным знаком! Не все евреи такие добрые, как твой отец! — взрываюсь я.
Рита снова умолкает.
— По крайней мере, отец воспитал меня настоящей еврейкой, — говорит она. — Он после раздела своего родного городка решил остаться в Польше и так сохранил свою еврейскую самобытность. А ты кто такой, скажи на милость?
Я быстренько выкладываю то же, что и обычно в таких случаях:
— Знаешь, для меня еврейство — знак судьбы. Еврей — значит всегда гонимый. История страданий еврейского народа — это и моя история. Нацисты убили бы меня точно так же, как и ортодоксального еврея.
Уголки ее рта медленно, как будто их тянет вверх невидимая нить, приподнимаются в улыбке. Возле губ появляются горькие складки. Лицо снова искажает злая, деланная улыбка.
— Ах, вот как? Значит, ты определяешь еврейство, как фашисты, по «Нюрнбергским расовым законам»?[55]
— А что мне, по-твоему, остается? — я не сдерживаюсь и повышаю голос.
— Изучай религию своих отцов, — наставляет она. — Иди в синагогу, встречайся с евреями, которые, не в пример тебе, смыслят кое-что в еврейской культуре. Ты же лучше разбираешься в христианских обычаях, в рождестве да в пасхе, чем в еврейских. У тебя и друзей-то среди евреев почти нет.
— Что ж, чего скрывать, — мне еврейские обычаи так же чужды, как и христианские.
Она со вздохом встает и включает свет. Уже вечер. За окном проносятся по шоссе машины, в темноте мелькают фары. Рита идет в ванную, потом на кухню, но возвращается уже без всяких пирожных. И чай больше не заваривает. Дает мне понять, что пора уходить.
— Знаешь, вы в каком-то трагическом положении, — размышляет Рита, снова усевшись за стол. — Из России вас выгнали… Ни настоящими евреями, ни гоями вы так и не стали.
— Есть только люди, — спорю я. — Хватит делить людей на евреев, гоев, местных, пришлых, европейцев, неевропейцев. Тошнит уже.
— Есть люди, а есть людишки. Настоящих-то людей ой как мало.
— Ну, и к какой же категории я, по-твоему, принадлежу?
— Ты? К людишкам. Тут и сомнений быть не может.
Я тихо встаю и ухожу. Меня раздирают противоречивые чувства. Угрызения совести мне никак не заглушить.
Спустя неделю мы с родителями и с бабушкой навещаем Ритиного отца в больнице. Центральная больница в то время — ветхое здание с облупившейся штукатуркой. Окна как бойницы. Стены, толстые, вроде крепостных, надежно отделяют мир больных от мира здоровых. Тут же, метрах в пятистах от старой больницы, Венский магистрат начал строительство нового комплекса зданий, но работам пока конца-краю не видно.