Любовь-нелюбовь (Бесерра) - страница 40

Мартин уже собрался выходить, но на него вдруг нахлынули воспоминания. Все сорок семь лет словно навалились на него. Каким грузом может давить прошлое, подумал он. И еще он подумал о Фьямме. Он не имел права так с ней поступить. Если бы можно было раздвоиться! Тогда один Мартин остался бы с Фьяммой до конца ее пути, а другой обрел бы с Эстельей то счастье, которого ему с такой силой захотелось в зрелые годы. И никто не пострадал бы. И он не обидел бы ни одну из женщин. Как легко все могло бы решиться! Но это лишь мечты, а в жизни все совсем по-другому. Мартин старался не думать об этом, но ничего не получалось. Ему хотелось чувствовать, просто чувствовать, жить, как живется, не думая о последствиях. Он вспомнил восточную мудрость: "Прошлое прошло, а будущее еще не наступило. Существует лишь настоящее". Жить настоящим — вот счастье. Ни перед кем ни за что не отвечать. Еще одна утопия, подумал он и задал себе другой вопрос: в какой момент любовь начинает превращаться в рутину? И не сами ли мы сознательно угашаем пыл, устав от чрезмерного напряжения и слишком большого количества адреналина, которое получали вначале, когда любовь только начиналась? А смогли бы мы выдержать тот же накал в течение многих лет? Или наши сердца разрывались бы от подобной дозы страсти и наслаждения? Интересно, причиной скольких инфарктов стала любовь? Несчастная любовь или слишком сильная взаимная страсть?

Впервые у него кольнуло сердце. Раньше он никогда не задумывался о своих чувствах. Казалось, они отмерли еще в детстве: когда ему случалось заплакать, отец в ярости кричал на него: "Прекрати реветь, хлюпик, баба! Не знаешь, что мужчины не плачут?" Он снова почувствовал себя тем испуганным маленьким Мартином, сверхчеловеческим усилием пытающимся удержать в горле рвущиеся наружу всхлипы. Сколько слез ему пришлось проглотить, прежде чем он разучился чувствовать! Потому-то он никогда не выказывал нежности, потому-то женская часть его души была настолько сдержанна. Он жил так, как его научили: жесткость и твердость. Но чувства должны были найти какой-то выход. И для Мартина таким предохранительным клапаном стали его статьи и стихи. И еще одной отдушиной были для него птицы — сидя на скамейке в парке и бросая им крошки хлеба из спрятанного под локтем пакета, он разговаривал с птицами так нежно, как не разговаривал больше ни с кем. Поэтому, когда у них в гостиной вывелись птенцы, у Мартина не было сомнений, оставлять их или нет. Он трогательно заботился о них. Приучил их даже не гадить в доме. Он одомашнил их и приручил, как приручают собак. Его чувства были живы, но проявлялись по отношению не к тем, к кому их нужно было проявлять. С тех пор как Мартин встретил Эстрелью, он снова обрел способность плакать, снова мог почувствовать тот комок в горле. Но он привычно подавлял его, хотя и знал, что отца уже давно нет и никто не накажет его, если его чувства вырвутся наружу вместе с солеными каплями, что теперь он волен рыдать, сколько ему будет угодно, и сможет, если захочет, даже увлажнить те засохшие воспоминания, что доживают свой век на чердаке. Мартин поймал себя на том, что упрекает себя в слабости: он был сейчас одновременно и сыном и отцом, и истины, вбитые ему в голову давным-давно, так крепко сидели в нем, что казалось, отец имел над ним такую же власть, как в далеком детстве.