Любовь билась сама в себя.
Сама с собой.
Страстно.
Неистово.
Дико.
В крови и нечистотах.
Небо, забрызганное алым, медлило утереться, близоруко моргая слезящимся солнцем, многогрудая сука-земля бесстыже трясла иссохшими холмами, топорща колючие сосцы, и ходили ходуном воды Предвечного Океана, словно он, древнейший из древних, силился вырваться из темницы берегов, вмешаться, остановить, скрыть в своих глубинах — и не мог.
Не смел.
"Любить" и "убить" самовольно росли из единого корня, сдвинув стволы, сплетясь ветвями, приникнув кронами вопреки строгим правилам языка благородного, и не благородного, и вовсе подлого языка — потому что в зверином вое нет правил, нет строгости и нет благородства.
Кодекс битвы втоптали босыми подошвами в бурую грязь, презренное стало дозволенным, а слово "честь" служило сейчас тягчайшим оскорблением из придуманных людьми. Здесь били в пах, ногти впивались в глаза, кадыки вырывались с мясом, хрустели сломанные колени, зубы терзали податливую плоть, а разодранные до ушей рты скалились мириадами кровавых ухмылок.
— Грешно поражать насмерть лишенного оружия, — потрясенное эхо надрывалось, выкрикивая строки из военного трактата Брихаса-Словоблуда, деда того безумца, что заполнил собой простор, — кто связывает себе руки в мольбе о жизни, кто бежит, кто взбирается на возвышенность, кто объявляет себя неприкосновенным животным коровой, кто огорчен печалью, тяжко ранен, охвачен страхом, говорит "я твой!", не должно ударять женщину, слониху, возничего, певца и брахмана, оставьте в покое тех, кто снимает обувь и держит во рту знак покорности — лист травы куша!.. не должно… оставьте… не…
Тщетно.
Любовь билась до последнего.
Вот он, этот последний: стоит среди побоища, содрогающегося в конвульсиях, в окружении сонмищ мертвецов-близнецов, наедине с самим собой, победитель и проигравший, святой и выродок, рожденный без матери, Брахман-из-Ларца, сын неугомонного Жаворонка, внук Словоблуда, ученик Рамы-с-Топором, муж бешеной Крипи, отец Жеребца-Ашватхамана, главный Наставник при Гангее Грозном — Дрона, Дрона, Дрона…
— Дрона-а-а! — донеслось издалека.
Ты поднял голову.
Тишина.
Слезы стеклянными брызгами секли взор в клочья. Видно было плохо, видеть было больно, хотелось ослепнуть, вырвать глаза из глазниц, размазать проклятую слизь по земле, но все-таки ты силой заставил себя вглядеться.
Вгляделся.
И улыбнулся так, как улыбался впервые в жизни над новорожденным сыном.
Неумело и страшно.
Вишну-Даритель, Опекун Мира и светоч Троицы попятился в ужасе от маленького брахмана, когда ты не спеша пошел к богу. Явившись утешить, придя объяснить, Опекун рассчитывал на долгую и обстоятельную беседу, в конце которой можно прийти к благоразумным выводам, принять действительность как должное, смириться с необратимой поступью времени и высших соображений — но здесь больше не оставалось места благоразумию или смирению.