От предыдущих идиллических картин, виденных мною с воздуха, от всех этих виадуков и зданий из одного стекла без бетона, устремленных в выси, не осталось и следа. Попадались кое-где остатки раздолбанных самодвижущихся тротуаров и фрагменты футуристических архитектурных фантазий, однако они уже мало чем отличались от окружающего пейзажа.
Странно, но с ними исчезло и ощущение, что я находится у себя дома ― до этого мне казалось, что почти все, что видел, было если не знакомым, почему-то неощутимо близким, своим, что ли.
Теперь это чувство пропало напрочь. Все вокруг было хоть и похожим на обыденность и возможным, но посторонним, чуждым, отстраненным и холодным. И потому не пугало, а просто вызывало чувство любопытства, как когда смотришь пожар или войну по телевизору. И такое же брезгливое отвращение.
Остатки населения походили на изголодавшихся беженцев, зато тут и там мелькали тяжеловооруженные личности весьма мрачного и решительного вида.
И были они какими-то плоскими.
Те люди, что попадались мне, оборванцы или вооруженные качки вроде бы разговаривали по-русски, и выражались до боли знакомо, и лица у них были обыкновенными ― только вот вели они себя до смешного неестественно. Как если бы то были и не люди вовсе, а статисты, массовка из плохого кино. Или ходячие символы чего-то знакомого. Они все старались быть на кого-то похожими, но это у них не совсем получалось. И они сами, понимая и чувствуя это, старались еще и еще больше, и походили все меньше и меньше, потому что роли им порученные были явно не свойственны. В глаза бросалась какая-то нервозность их поведения. То, что они делали, как делали и к чему их действия приводили ― все, при внешней эффектности и красивости производило впечатление ходульности и натужности, неумело скрываемой за кажущейся привлекательностью.
На многих лицах были видны отчетливые плохо отмытые, нестираемые следы каких-то затертых штампов, которые сами их носители и окружающие старались не замечать, деликатно отводили глаза. Большинство неразборчивых надписей на них, как на поддельных печатях, были неразборчивы и, кажется, сделаны по-английски.
Некоторые, особенно какие-то плоские и полупрозрачные, несли на себе отчетливые следы перфорации, как на старой киноленте. Те немногие, что в этом смысле были чисты и выглядели более похожими на людей хотя бы тем, что не так активно участвовали во всеобщем мордобитии и разрушительстве, производили столь убогое впечатление, что кроме жалости и не вызывали никаких чувств. Им было явно тяжко, они были здесь лишними, не у дел и смотреть на них было неудобно. Так что, когда их убивали проштемпелеванные и перфорированные, а убивали таких в первую очередь, то ничего, кроме сострадательного облегчения, испытывать к погибающим было невозможно: вот, мол, и ладно, вот и отмучился, бедолага. Они были чужими на этом пиршестве во время чумы.