Эштон вошел в дом, настроение по-прежнему оставалось плохим, но гнев исчез. Снимая пальто, он обратил внимание, как напряглась спина жены, и вспомнил, что холодно и высокомерно вел себя с ней, будто во всех несчастьях есть ее вина. Его охватило раскаяние — надо смотреть правде в глаза: несмотря на разные политические взгляды, Бетани много работала по дому, стараясь создать для него уют. Аромат имбирного пудинга еще стоял в воздухе, и Эштон, вспомнив, как гордилась жена кулинарными способностями, подошел к столу и сел, заметив боль и гнев на ее лице. Он нежно взял детскую ложку из ее рук.
— Давай я покормлю его, любовь моя.
На ее лице отразилось удивление, но она ничего не сказала, а только молча наблюдала, как он общался с Генри: взяв его на руки, сел на диване у очага и стал укачивать — ему и раньше приходилось часто укладывать малыша спать, такие тихие минуты доставляли огромное удовлетворение, когда веки малыша тяжелели и тот засыпал. Но сегодня он по-иному смотрел на сына, с волнением вглядываясь в его чистые глаза; между ними все разительнее проявлялось сходство, их души стали таинственно неразрывны. Недвусмысленная угроза Синклера Уинслоу сделала маленького Генри еще более дорогим для Эштона; что-то во взгляде голубых глаз взволновало его, пробудило мысли, которым не было сил сопротивляться, и ему не оставалось ничего другого, как позволить им овладеть собой. Дрожь прошла по всему его телу — ему знакомы эти голубые глаза, форма рта, пальцев рук, ушей и подбородка: все это постоянно предстает перед ним, когда он смотрится в зеркало. Эштон сидел бледный и дрожащий, комок застрял у него в горле, он ожидал, пока сын — его сын — не заснет, а затем, осторожно уложив ребенка в кроватку, будто на деревянных ногах, подошел и встал перед женой, коснулся рукой ее щеки, заглядывая в глаза.
— Он мой, — голос Эштона дрогнул. Улыбка задрожала в уголках ее губ, она поднялась ему навстречу.
— Я тебе об этом говорила.
Он попытался представить, сколько страданий выпало на ее долю: она действительно не раз говорила об этом, клялась с гневом, слезами и отчаянием, что была девственницей, но постоянно натыкалась на холодную стену недоверия. Бетани солгала, но не ему, а военному суду.
— Бетани, сможешь ли ты простить меня, что сомневался в тебе?
— Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Если предполагаешь, что мне следует сказать: «Конечно, прощаю тебя, дорогой, ни о чем не думай», то тогда говорю — нет.
У него перехватило дыхание и защипало в горле. То, что она пережила, не относилось к таким мелочам, как забытый день рождения или грязные следы на только что вымытом полу. Он не верил ничему, что она говорила.