Они проехали через Баланс, светлый городок с высокими платанами, и оказались в совершенно новом для нее краю, более солнечном и, пожалуй, более близком ей, чем все, где она бывала до сих пор. Дорога шла над Роной, обмелевшей, высыхающей между песчаными косами, и после Монтелимара и земля, и скалы, и деревья казались грубым детищем солнца.
Рука у Дани больше не болела, но ей трудно было держать ее на плече Филиппа. Машину он вел быстро и, судя по его лицу, которое ей запомнится навсегда, о чем-то сосредоточенно думал. Она раскуривала для него сигареты, иногда вынимала их у него изо рта, чтобы сделать несколько затяжек той же сигаретой, что и он. Она радовалась, когда ему приходилось замедлять ход, потому что тогда он поворачивался к ней, целовал ее или же, как бы ободряя, клал ей на колени руку.
Оранж. Длинная и прямая дорога, обсаженная платанами, они ехали по ней, миновав Авиньон. Широкий мост через реку Дюранс, по которому движение шло в несколько рядов. Расстегнув на груди рубашку, Филипп говорил о машинах («феррари»), о лошадях (Куропатка, Sea Bird[1]), о кинофильмах («Лола Монтес», «Жюль и Джим»), но ничего не рассказывал о себе. Она продолжала называть его Жоржем. В Салоне они остановились у бара и, пока им заправляли машину, выпили у стойки по стаканчику. Мокрые волосы у него прилипли ко лбу, у нее тоже. Они рассмеялись, молча глядя друг на друга, потому что одновременно вспомнили прошлую ночь.
Они отмахали еще километров десять или двадцать, но теперь он ехал медленнее, чаще целовал ее и все нежнее сжимал ее колени. Она поняла, что это неминуемо, и при мысли, что они будут в машине — такого с нею еще не случалось, — сердце ее тревожно застучало.
Но оказалось, намерения у него несколько иные. Он, правда, свернул на проселочную дорогу, которая вела в Мирамас, но остановил «тендерберд» на обочине и попросил Дани выйти из машины. Он хорошо знал эти места, что и без слов было ясно, и тем не менее он сказал ей об этом. Они шли по сосновому лесу под оглушительный стрекот цикад и, взобравшись на какой-то холм, увидели вдали Беррский пруд, неподвижная поверхность которого напоминала большое солнечное пятно.
Мысли в голове Дани путались. Ей было жарко. Стыдно. Страшно. Она сама не понимала, чего боится, но, после того как она покинула Стремительную птицу, перед ее мысленным взором стояла какая-то картина, темная, словно передержанная пленка, картина, которую ей никак не удавалось как следует разглядеть. Это была комната, то ли ее собственная, то ли та, в которой она была у Каравеев. Во всяком случае, в ней находилась Анита, не теперешняя, а та, которую она однажды вечером бросила на произвол судьбы — давно-давно, настолько давно, что она уже имела право забыть все, что тогда произошло, — Анита, потерявшая на рассвете душу, Анита, которую она избила и вышвырнула за порог, которую впервые видела плачущей. Неужели цикады никогда не замолкнут?