До сих пор трясти начинает. И такие… мурашки по левой ноге. Как напоминание: «А всё ли ты сделал по слову господина твоего? А не вышел ли ты из воли владетеля твоего?». Нет! Блин, факеншитнутый! Не вышел! Всё по слову его! И по законам Айзимовским!
Уф. Отпустило. Лихо они меня… уелбантурили. Хорошо рассуждать о «Стокгольмском синдроме», попивая пивко на диване. Типа: дураки полные. Их в заложники захватили, а они этих злодеев полюбили так, что и слушались полностью, и помогали, и даже от штурмовой группы защищали. И что-нибудь нечленораздельное на тему самоидентификации в критических условиях.
Осенью 41 очередная «проверка на дорогах» останавливает опель с семьёй красного командира. В последующей перестрелке трое взрослых в машине погибают — переодетая в красноармейскую форму немецкая разведовательно-диверсионная группа следовала в Москву. Остаётся только восьмилетний мальчик. Он — настоящий. Отец — командир части в Белоруссии, и мать — убиты немцами. И ребёнок рыдает на теле мёртвой немецкой радистки. Он видел, он знает, что они — убийцы его родителей, враги, фашисты. Что эта женщина — «овчарка немецкая». Но он плачет у неё на груди, его с трудом смогли оторвать. Потому что она хоть как-то похожа на прежнюю, мирную жизнь, где был какой-то смысл, где была мама.
Этот эпизод в романе советского классика вызвал бурную реакцию части читателей:
– Гнусная клевета на нашу прекрасную советскую молодёжь. Которая достойная смена поколению закалённых в борьбе большевиков, славная когорта будущих строителей коммунизма. Не может наш советский школьник, вероятно — даже октябрёнок, рыдать над фашисткой гадиной.
Не может. Но плачет. Не над ней — над собой, над своим детством, над своей матерью.
Это ребёнок. А взрослые? К месту гибели «Титаника» спасательные корабли подошли довольно быстро. От команды «расчехлить спасательные шлюпки» до подъёма первой на борт «Карпатии» — четыре часа. До подъёма последней — восемь. Всего несколько часов куча лодок болталось в море. Полные людей, специально оборудованные спасательные шлюпки, вблизи друг от друга, масса народа в каждой… Но вокруг море, темно, холодно. И практически в каждой лодке спасатели находят свеженького сумасшедшего. Несколько часов мрака, холода и неизвестности и… — гибель рассудка. Я продержался в одиночестве подземелья три дня.
В Освенциме перед собственно газовыми камерами был тамбур. В тамбуре — дверца, в дверце — окошечко. Когда приходили эшелоны с востока, человеческий материал, после первичной обработки (обрить головы — из волос матрасы делают, снять одежду, обувь и украшения — рейху пригодится всё), через этот тамбур загоняли в основные производственные помещения. Довольно плотная толпа проталкивалась через этот тамбур, а обслуживающий персонал надзирал за порядком через окошечко в двери. Когда голые, босые люди падали на бетонном полу, и образовывался завал, они сообщали об этом наружу, и процесс приостанавливался. Временами эти диспетчеры замечали в толпе достаточно хорошенький экземпляр самочки хомосапиенса и затягивали её в свою каморку. Вдоволь наигравшись с ней, они выталкивали её обратно. Как эти женщины старались остаться! Старались понравиться своим убийцам и насильникам. Хотя какое насилие? Она же сама так страстно прижимается и обнимается, так старается ублажить и заслужить… У неё такая страстная любовь в каждом взгляде, в каждом движении… К любому, даже самому занюханному гансику. Но начальство не одобряет, боевые товарищи по службе в крематории обязательно донесут. И очередную, полную любви, страсти и разнообразного генетического материала, порцию человечества выталкивают прямо в газовую камеру.