Мир невидимой рождественской тайны, мир сказочный, кукольный и мир действительных человеческих страданий слился в одно.
— Оставь меня, папа, оставь! — вдруг прохрипела Муся. — Нюта! Нюта! — И, вся изогнувшись, посинев, Муся, подхваченная умелыми руками бонны, залилась хриплым «лаем» коклюша.
Барон, весь бледный, вытянувшись, стоял у кровати; каждый удар кашля эхом отзывался в его груди.
Впервые он физически почувствовал свою связь с этим ребенком. Страдающая Муся была часть его самого, его тела, его крови; грудь его дышала часто и глубоко, как бы желая помочь задыхавшейся детской грудке. Он поводил шеей и с усилием глотал слюну, точно его самого душила мокрота, клокотавшая в сдавленном горлышке Муси.
Баронесса вернулась домой в беззаботно-птичьем настроении. Горничная Вера встретила ее внизу у лестницы и, взяв из ее рук веер и букет, почтительно последовала за нею в прихожую и заперла дверь.
Сбросив на руки подоспевшего лакея соболий плащ, баронесса сделала шаг в коридор и остановилась, подняв с раздражением брови. В первый раз, несмотря на дальнее расстояние, до нее долетел отрывистый, то хриплый, то звонкий, как крик, кашель ребенка.
Зоя Владимировна строго посмотрела на Веру.
— В детской, вероятно, отворена дверь? — И, предупреждая движение горничной, она сама прошла в коридор до его поворота; оттуда до нее еще яснее долетел коклюшный свист и хрип; дверь в nursery действительно осталась открытой за бароном, и вырывавшийся из нее столп света ложился теплым пятном на пол коридора и противоположную стену.
Прищурив свои холодные глаза, баронесса, едва сдерживая свой гнев на бонну, двинулась дальше и… остановилась на пороге детской. На руках бонны лежало почти бездыханное тело малютки Муси; у кроватки стоял барон, смятый, растрепанный, бледный, и самым «мещанским» образом совал себе в рот носовой платок, чтобы удержаться от слез и рыданий, которые душили его, а на низеньком столе стояла ярко освещенная елка, и над нею горела громадная рождественская звезда.
Инстинктивно, испуганная внезапным молчанием ребенка и слезами барона, Зоя Владимировна подошла к бонне и взглянула на посиневшее, мертво-бледное лицо ребенка. Сердце ее вдруг сжалось.
— Что с Мусей? Она жива?
— Господь с вами, баронесса, ей лучше; разве такие были прежде приступы, — тихо отвечала ей бонна.
— Дайте мне ее, — вдруг прошептала баронесса, протягивая к ней руки.
— Баронесса!
— Говорят вам, дайте!
Бонна осторожно переложила ребенка на две ручки, охваченные драгоценными браслетами и затянутые в перчатки.
Зоя Владимировна чуть не ахнула: тело ребенка до того было легко, что переданный ей сверток батиста и кружев показался ей пустым. Мало-помалу измученная грудка ребенка стала дышать ровнее, смоченные слезами муки длинные золотистые ресницы дрогнули и приподнялись, под ними блеснули, полные еще влаги, синие глазки, еще минута, сознание осветило личико Муси, розовость разлилась по нем, разомкнулись бледные губки, и она прошептала: «Мама, точно ангел».