Повести и рассказы (Гончар) - страница 50

А разве не то же самое произошло с ним самим?

Войну Сапига встретил на самых трудных ее рубежах. Вот он бредет с товарищами от села к селу, на Яготин, на Пирятин, из окружения в окружение. Колхозницы поят их молоком. «Куда ж вы, куда?..» Кажется, Сергей этих застывших у дороги колхозниц только в дни горя, пожалуй, понял по-настоящему, как позднее, уже в окружении, понял и себя, конвоируемого немцами.

Все светлое перегорело у него в душе и залилось кровью, когда пылали шляхи под Пирятином, загроможденные бесконечными огненными заторами — сотнями пылающих автомашин с моторами, устремленными на восток. Когда брели полями из ночи в ночь заросшие бородами молодые окруженцы, ориентируясь по компасам и по Полярной звезде, которая все время светила слева. Под ногами шумели осенние травы, а примкнутые штыки тускло поблескивали над головами, как древки знамен. Из ночи в ночь.

Грызя сырой початок кукурузы и зарываясь где-нибудь в стог сена, забытый средь поля, ты не спрашивал, кто это шевелится рядом с тобой и куда двинется дальше, одолев усталость и сон. На восток, только на восток тянулись глаза и звало сердце!

Потом немецкие танки гнались по полю за окруженцами, давили траками гусениц людей, измученных горем, давили рядовых и командиров, давили на своем пути все живое. А на берегах Сулы и Ворсклы уже сидели вражеские засады, прошивая из пулеметов лодки, отчаливавшие к восточному берегу. От лодок летели щепки, кровавилась вода, покачивались на волнах зеленые пилотки.

На Ворскле Сапига попал в плен. Он не успел разрезать ножом голенища, испортить обувь, как это делали другие, и немцы сняли с него сапоги. Босого, его гнали через всю Полтаву, через родной город, в котором он не был пять лет. Тут жили его мать и отец, его сестры, родные и двоюродные, его ровесницы-девчата, которых он когда-то любил. Его нога не ступила бы в город, он умышленно отстал бы от колонны, чтоб его пристрелил равнодушный конвоир-пруссак, если бы он не был уверен в том, что в Полтаве его никто не узнает. Его не могли узнать. И не потому, что он не был здесь последние пять лет. Не будь войны, его узнали бы и через пять лет, и через шесть. Потому что разве мог он, молодой военный журналист, появиться тогда на Октябрьской, знакомой с детства улице, босым, оборванным, с окруженческой бородой на юношеском лице и жгучей ненавистью в запавших глазах? Так он шел, измученный, изнуренный, ступая босыми пятками по острой родной мостовой, шел, сердито запрокинув голову назад, с пустой трубкой в зубах. Он дерзко смотрел на тротуары, заполненные матерями и сестрами, которые рыданьями устилали дорогу колонне. Он в своих грязных позорных лохмотьях не боялся быть узнанным ими и сам искал глазами своих близких. В конце концов, он мог бы бросить в толпу записку или просто, подняв над головой погасшую, без звезды, пилотку, крикнуть: «Это я, Сергей Сапига!..» Мог бы… Нет, он этого ни за что на свете не смог бы. Да и зачем? Чтобы родная мать узнала его и, горестно вскинув руки, бросилась бы к нему из толпы? Чтобы конвоир-пруссак отгонял ее прикладом, а она рассыпала б по мостовой, как слезы, мелкий картофель «в мундире», принесенный для пленных? Нет, он этого не мог. Быть может, мать отдала свой печеный картофель другому, думая о сыне.