Повести и рассказы (Гончар) - страница 51

Так он прошел через родную Полтаву, босиком ступая по булыжнику, который жег ему ноги, будто раскаленный добела. По Октябрьской, самой лучшей улице, мимо фасадов домов, украшенных пестрой опишнянской керамикой, мимо знаменитого ампирного ансамбля домов, созданных к столетию Полтавской битвы. Прошел, как сквозь бесконечное тяжелое горнило, удушливое и темное. И сам он почернел, словно обуглился.

На Южном вокзале пленных грузили в эшелоны. Разделили, как стадо, на сотни и повели к вагонам. Раздвинули тяжелые двери, и конвоир щелкнул по плечу первого:

— Рюс, давай!

«Рюс, давай!» Только эти два слова знал конвоир. Да, в сущности, больше ему и не нужно было знать. Все остальное он «договаривал» палкой. С помощью палки раздавал макуху, палкой считал людей, проверял, все ли в наличии, палкой наказывал. Теперь он палкой велел первому, чтобы тот лез в вагон. Первый поднялся.

Конвоир щелкнул другого:

— Рюс, давай!

Собственно говоря, в руках у него была не страшная увесистая дубина, а обыкновенная лозинка, и бил немец без остервенения, — он спокойно, привычно похлестывал, пересчитывая пленных. И это было самым страшным — это спокойствие, эта методичность его движения. На лице конвоира, почти благодушном, уравновешенном добротой глупца, не было заметно ни раздражения, ни ярости. И в то же время не было ни малейшего следа сомнения или колебания. Он был уверен, что так надо. Только так нужно обращаться с существами низшего порядка, которые не являются в его понимании людьми.

До сих пор Сапига всячески избегал палки. Это ему стоило того, что он иногда лишался порции макухи.

В колонне он не становился крайним, старался быть незаметным. Он понимал, что это не выход, что рано или поздно с ним случится то же, что и с другими, и это наконец случилось здесь, около вагона. Он не боялся физической боли, он был еще достаточно крепок, чтобы выдержать боль куда более сильную, чем от удара лозиной. Сапига боялся оскорбления, клейма.

И все-таки оно легло на него. Когда подошла очередь, он сам кинулся к вагону, однако быстрая лозинка догнала его, хлестнула не больно, словно шутя. Но в глазах у него потемнело: раб! клейменый раб!

И именно тогда Сапига понял со всей отчетливостью, что никогда, ни при каких обстоятельствах, ни на миг он не примирится с оккупантами. На протяжении всей своей сознательной жизни он сам никого не ударил и ничья рука не ударила его. Это позорное, унизительное движение мускулов воспринималось им как что-то противоестественное, одинаково оскорбительное и для получившего удар, и для того, кто ударил. Все его существо восстало против подобного поругания человека. Его, взрослого мужчину, который знает себе цену, привык к другим нормам жизни, щелкает своей хворостиной этот беспросветно тупой и благодушный пришелец-конвоир. Можно ли когда-нибудь к этому привыкнуть, можно ли с этим когда-нибудь смириться? Нет, никогда, никогда он к этому не привыкнет, как не привыкнет организм жить не дыша, не наполняя легкие воздухом.