Они оба были чужаками, она — в учительской, он — в классе. О ней судачили коллеги, его в грош не ставили одноклассники. Ей в мае исполнилось двадцать три, ему в апреле — семнадцать. Он зубрил английский, как проклятый, а получал из жалости тройки, потому что немел, когда натыкался на странный взгляд, о разгадке которого даже боялся подумать. Бывший троечник вспомнил то февральское воскресенье, когда случайная встреча в метро стерла различия между ними и со стороны могла показаться, что увлеченно болтает молодая беспечная пара, которой без разницы, о чем говорить, куда и как ехать — только бы вместе. Может, тот день стал началом? А может быть, вечер, когда, сунув букетик гвоздик в дверную ручку и нажав на звонковую кнопку, он трусливо метнулся к лестнице, затаился там, точно вор, моля о хозяйском отсутствии. Молитву услышал не Бог, ушлый черт, нагло укравший в ту минуту мозги. Дверь открылась после второго звонка, зашуршал целлофан, и мягкий голос негромко позвал: «Гена!» Гена с восторгом вжимался в обшарпанную стену, никакая сила не могла бы сдвинуть его с места. «Гена, — повторилось опять, — я знаю, это вы. Пойдемте чай пить». В ответ — ни звука. Затем прозвучало «спасибо», хлопнула дверь, и наступила полная тишина. От этой тишины до сих пор лопаются барабанные перепонки.
Почему он так в ней нуждался? Из одиночества? Новичок и через год оставался по-прежнему новичком — замкнутый, старательный дылда с нелепой фамилией и косолапой походкой. В тот день, когда ему исполнилось семнадцать, кроме Высоцкой в школе его не поздравил никто. Этим прыщам, чье превосходство заключалось только в месте рождения, было глубоко наплевать, живет рядом с ними Геннадий Козел или нет. Они воспринимали своего одноклассника как муравья: ползает, пока не попадется под ногу. В прошлом году его разыскал один. Долго мычал по телефону что-то невразумительное о дружбе, о долгах перед юностью, а потом стал напрашиваться на работу кем угодно, но лучше, естественно, помощником депутата. Депутат вежливо обещал подумать, мысленно послав обнаглевшего просителя к черту. Геннадий скользнул равнодушным взглядом по забытым физиономиям и вернулся к лицу, которое тоже постепенно ускользало из памяти. О нем напомнила пара коротких встреч: вспомнилось не только лицо, вернулась потребность в подчинении женщине. Это не укладывалось в голове! Состоявшийся, зрелый мужчина нуждался в сильной женской руке — подсказывать, направлять, вселять уверенность, подбадривать, даже бранить. Он оказался слюнтяем и трусом — вечным мальчиком с комплексом страха брать на себя ответственность за другого. Струсил по обычаю и сегодня. Не из-за бедлама, который устроила очередная жена, а при виде человека, способного избавить от этого страха. С самого рождения, когда без спроса его выбросили на обжигающий свет, ему часто приходилось поступать вопреки своим желаниям. Ненавидел переезды — трясся в вагонах, в восемнадцать собирался жениться на Ольге — дал деру, в тридцать думал сбежать — расписался с дурой, в тридцать семь размечтался о сыне — заставил жену сделать аборт, в отместку та разгромила дом и исчезла. Конфликт желаемого с действительным разъедал изнутри, точно ржавчина, наводя на мысли о визите к психоневрологу. Однако больше невроза он боялся огласки: политик может стать кем угодно, хоть сумасбродом, неудачником быть не может никак.