— У вас прекрасный жемчуг, сударыня, я рассматривала его, поджидая вас.
— Мне подарил его император. — И Роспильери стала искать пружинку футляра, ощупывая его. Кружева от капюшона наполовину закрывали ее лицо. Франсуаза заметила, что у Роспильери грязные руки и черно под ногтями.
Визит оставлял какое-то странное и неопределенное впечатление. В маленькой комнатке пахло грязью и плесенью, пылью, собачьей мочой и прогорклым маслом, горевшим в фонаре. Роспильери говорила не переставая. В ее голосе слышалась хрипотца. Иногда она вставала, шумя воланами и кружевами, и клала на колени Франсуазе то безделушку, взятую с этажерки, то портрет, снятый со стены. Она рассказывала о своей красоте, время от времени произнося знаменитые имена короля, императора, князя непринужденно, фамильярно и в то же время гордо. У нее сложилась особая манера говорить, отдававшая интимностью алькова. Казалось, она ходит по своей памяти с секретными ключами. В ее жизни, как и в ее квартире, существовали двери, окованные железом. Если ее воспоминания и забирались высоко, то начинались они с низов, к каковым и принадлежала графиня. Девице де Клере невольно пришли на ум крестьянское происхождение авантюристки, маленькая вандейская избушка, затерянная в лесах Ла Фрэ. В ней родилась Роспильери, как ей часто рассказывал г-н де Клере, и из нее отправилась она навстречу необыкновенным приключениям.
Графиня рассказывала, а девица де Клере слушала. О туалетах, драгоценностях, празднествах, путешествиях. Гарцевали лошади, сверкали люстры, шелестели материи. Блеск бриллиантов откликался сверканиями фейерверков на фоне парадной лестницы Тюильри, сиявшем огнями, с толпами мундиров и бальных платьев, охраняемыми лейб-гвардейцами в серебряных латах, переливающихся золотыми солнцами… И тут же упоминались рецепты средств для кожи, высказывалась тривиальная мораль, слышался нескладный вздор вместе с жалобами на молочника, поставлявшего молоко для собачки, и на трактирщика, присылавшего обеды ей самой. Перебирая жемчуг руками сомнительной чистоты, она возмущалась дороговизной всего, надувательством поставщиков, и в ее жалобах звучал болезненный страх, что ее обворуют. Он не только вызывал у нее раздражение мелким повседневным жульничеством, но заставлял дрожать ее голос, побуждая жить взаперти, никого не видеть, выходя лишь украдкой, бояться всего и всех.
Франсуаза испытывала ощущение крайней усталости. Нервное ожидание, в котором она провела день, вылилось в утомление и меланхолию. У нее не хватало сил встать и уйти. Ее оглушил поток слов графини, и она продолжала сидеть на диване, отяжелевшая и ничего не соображающая. Шум дождя за окном продолжался. Неутомимый голос все звучал. Толстая собачонка, свернувшись клубочком, заснула рядом с ней. Она чувствовала мягкую теплоту ее покрытого шерстью тельца и себя, как будто заехавшую очень далеко от Парижа, от всего, чем она жила, и от себя самой. Ей представилась одна из тех обнаженных равнин, которые окружают Ла Фрэ и на которых пастухи, заснувшие подле яркого огня, пробуждаются утром перед маленькой кучкой золы. Она закрыла глаза. Когда она вновь открыла их, Роспильери сбросила покрывавшее ее манто, под которым оказалось платье, виденное Франсуазой на одном из ее портретов, белое, с бесчисленными воланами, обнажавшее ее покрытые бриллиантами плечи. Два длинных локона, завитые спиралью, падали ей на шею. Сетка с широкими полями покрывала ее волосы.